Слова о посадке наконец попались — он очнулся и открыл глаза, а тело еще не успело остановиться и какое-то короткое время продолжало бег по снегу. И это короткое время он действительно двигался, но что-то мешало двигаться: его валило вперед, а не давало упасть или переступить хотя бы. Он суетился, затекший, напуганный, а тут перед глазами, из-за непонятной преграды, появились вытянутые пальцы, там блестело обручальное, кольцо и золотой сетчатый перстенек, рука поднялась, пальцы нажали над головой и пропали опять за преградой, и это напоминало сложноподчиненный сон, когда снится, что уснул, а просыпаешься с нотой или деталью! которая потом долго помнится и болит.
Он озирался в испуге, в нервном биении, и вдруг узнал, что преграда впереди — да это же спинка сиденья, он пристегнут ремнем, а автобус сильно спускается с горы. Два соседних кресла пусты, через проход кто-то вертится и шалит ногами, маленький, кудрявый кто-то, справа глубокое круглое окно, а за ним, далеко у горизонта, цветная геометрия: кубики... лекала... — но после затяжного засоса под ложечкой перестроилось зрение, и он понял: кубики не вдали, а внизу, он в самолете и идет на посадку. И все встало на свои места: и крен, и шибко ковровый проход, и звон в голове, и этот голос не приснился, а раздался сквозь сон и разбудил его. И| вместе с пониманием обстановки еще что-то необъяснимо-беспомощное несли первые эти секунды, такое чувство, будто совершил грех в неукромном месте, и чтобы туда не глянули, надо вести себя безошибочно, единственно верно, и он затих под ремнем, нутром наблюдая, как самолет длинными уступами падает со своих тысяч метров, а когда переложили штурвал — или что они там перекладывают? — все нижнее стало верхним, в иллюминаторе возникли облака, и он, валясь влево и упираясь затекшим локтем, подумал, что не помнит, как пристегивался и какое было время суток. И как вообще попал сюда.
Он крепко зажмурился, вспоминая, что же предшествовало самолету, но не нашлось в памяти ни аэропорта, ни магнитного кольца, ни стюардессы с напитками. Вроде бы вот босиком бежит по снегу. Знает, что глубоко, но не проваливается. Непременно должен провалиться — и тогда вокруг ног мигом обовьются те, которые ждут под снегом. Им нет названия. Но он пока не достиг гиблого места. Оно одно на все окрест и осталось недолго. Он петляет и шарахается, чтобы обмануть себя и таким образом избежать ловушки, но ничего не поможет — от этого страшно, и люто как-то, и радость, и нервы вибрируют.
Сперва шли впятером, он был четвертым в связке, но странны образом очутился впереди. Они уступили, ободрили, подстегнули его специальным словом, и вместе с тем они как бы наняли его. Немного погодя он оглянулся отстали. Спускаются с гор пять фигур, он все тот же предпоследний, — ничего удивительного, так и было задумано. Ну и хитрые же бестии! Ишь как замастырили все хитро! А теперь взвинтить темп и поскорее оторваться от них — и он побежал во весь дух, нарушая какое-то условие, но не выдержал, опять оглянулся — и вдруг никого. Один. Ах, гады! Один, — бежит изо всех сил, кусая обледенелый шарф, — один, — и он оцепенел от такой колючести спутников, и стало вдруг так жалко себя, такая тоска прижучила, что аж заныл по ветру: "Что, бросили, да?.." Пар изо рта, тишина, а впереди ловушка и спасения нет. Это рок. "Эй!" — крикнул он снова, — не рок, а рокот, и голос сверху, что через несколько минут наш самолет, — невнятный, но вещий женский голос, — произведет посадку в аэропорту, — "ну вернитесь же, подлюги проклятые!" — города Самары.
ТУ-154Б ударился колесными тележками о гудронированную ВПП и взвыл напоследок левый двигатель, а остальные шли уже вхолостую и как бы отдельно от центроплана. После неба стало жестко, заскрипел триплекс в оправе иллюминатора, и хотя предчувствия катастрофы не сбылись, инстинкты будут перевешивать до тех пор, пока пассажир не перестанет быть пассажиром.
А он, кроме бега по снегу, ничего не помнил, даже имени. Сперва мысленно отмахнулся от этого, главным пока было то, что все позади. Он это твердо знал, хотя и не помнил конкретно — что, — но все было позади, и это странным образом говорило о многом. И ободряло. "Все, все позади", — и следом подумав какой-то пустяк, он поймал себя на том, что не может собраться с мыслями, обычное дело, — и машинально стал вспоминать самое близкое и реальное в данный момент. Но опять по всему выходило, что с самолетом, в котором сидит, его память ровным счетом ничего не связывает. Тогда он отставил самолет и задумался обо всем остальном, и потерялся уже окончательно. Перескакивая с одного на другое, он не понимал с чего куда перескакивает: все скользило без сучка и задоринки, а такое было с ним явно впервые, и он, все же надеясь, что вспоминал недобросовестно, стал вспоминать всерьез, тужился и напрягал голову, но и это ни к чему не привело.
Руки искали и не находили занятия, он оглядел их со всех сторон, похрустел пальцами, понасиловал, все не то, перебирать стал карманы, тут пригласили второй салон и следом первый, в проходе уже толпились, переставляли кладь и детей, а он ничего своего не находил ни сверху, ни снизу, и пришлось встать в очередь с пустыми руками и мыслью, что в карманах... По билет или паспорт он мог, например, выронить, а вот где... Он снова взялся за карманы, и снова безуспешно; совершенная, абсурдная какая-то пустота.
Гуськом сошли по трапу мимо стюардессы, благодаря и прощаясь, и она мило всем отвечала. Оказалось, на дворе солнечный летний день, а как же иначе, геометрия ведь была цветной. И все равно странно как-то было; он же настроился на зиму своим искаженным сном, и теперь, среди света и зноя, на твердой стоя земле, вдвойне странно и все ж любо было представ вить (да и не надо было слишком-то и представлять, это все еще было при нем): мороз, снег, рокот, и что уцелел.
Он внимательно огляделся и стало еще страннее от этого лета, летнего! света и пространства. К салону он привык, сидел вроде в наморднике, и ничего от него не зависело, а тут простор и делай свои дела. Он замешкался у трапа и снизу посмотрел на эту тучную, светлую глыбу, — левый воздухозаборник и даже пилон были густо залиты толстой коричневой накипью, наверно, что-то случилось дорогой, а они и не знали, хотя то и дело уж как водится — подозревали неладное. Тут его затолкали в спину и про-будили чувство стадности, и он поспешил о всеми вместе и, шагая одним из многих, а это сейчас очень ему было нужно, все оглядывался, оглядывался на лайнер, чтобы запомнить и унести с собой чувство полета во сне и сам диковинный сон.
Толстая стеклянная дверь вся была в лицах и линиях жизни, вот открыли ее, и когда толпа втиснулась в толпу и его смыло влево, к запертой пока выдаче багажа, кто-то крикнул: "Откуда борт, земляки?" — и кругом отвечали на все лады: "С Москвы, откуда!" — и он подозрительно подумал: вон оно как! — и заработал локтями сквозь толпу. Справа, на стене, было расписание автобусов, а левее билетные кассы — на Самару, Тольятти, Сызрань, целый список, но ничего не екнуло в нем. Это были все чужие города. Никогда он не был в Москве. Ни разу в жизни не летал из Москвы в Самару. Он никогда не жаловался на память. Ему стало еще больше не по себе, когда раскупорились уши и стала слышна вся толпа: разрозненный, клочковатый ее шум. Он пробирался к выходу и словно кого-то ждал, или это его кто-то ждал? — такое чувство, будто все вот-вот раскроется, его встретят, и он заворчит, гору срывая с плеч: а поумнее, мол, ничего не! могли придумать? — и немного спустя: а как вы это делаете, волки? — словно между прочим, будто и не о важном вовсе говорит.
И еще одно. Не веря собственным рукам, однако ж куда супротив факта? — на улице, возле табачного киоска, подробно обшарив карманы: убедись, что ни курева, ни монеты, ни мало-мальского карманного мусора, ничего. "Куда это меня клонит? — раздражаясь подумал он и неожиданно для себя самого зачастил: — Андрей? Саша? Валера? Игорь?.. Не Константин? — подумал без надежды даже. Какой еще Константин!" Был он сильно помят, под пальцами скрипела хорошая щетина и чесалась голова, по всему выходило, что последний раз мылся дней семь-восемь назад, причем мысль о воде вызвала такое мучительное желание облиться хотя бы с ног до головы, что даже мурашки пошли по спине. Кругом сновали таксисты, заманивали в разные города, выруливающий бордовый "Икарус" полыхнул лобовым стеклом, а слева, из аэровокзала, доносился голос диктора, что произвел извел посадку самолет следующий ующий имре имрей-сомсот сорок первым из амасквы сыкывы — и что-то насчет багажа. Он отошел от киоска и, с пиджаком через плечо, направился к питьевому фонтану. Белобрысый мальчик лет десяти отгибал пальцем воду и расстреливал газон: сильный веер разжимал траву и ломал цветы, а другая половина струи пугала прохожих. Мальчик отстал от родителей, они уходили с сумками и чемоданами наперевес. Маманя оглянулась, сделала локтем движение, чтобы стереть пот, но раздумала от возмущения.
- Я вот те счас побалуюсь! — пригрозила она. — Я те счас так побалуюсь! А ну догнал нас! А ну быстро нас догнал!
Мальчик набрал полный рот воды и побежал на голос, оглядываясь хитро и вытирая ладони о майку.
Странный здешний внутренний запах отбивал у воды весь вкус, и все равно он напился с аппетитом, а когда вымыл лицо и руки, почувствовал голод, застарелый сосущий позыв. А загнать нечего, даже часы исчезли, а ведь запястье помнит их, и мышцы левой руки помнят движение. Машинально он пошел в аэровокзал, поближе-таки к буфету, но с полпути вернулся от мысли, что они сейчас у автобусных касс, высматривают его, и если не он их, так они его непременно узнают и развеют этот бред. Или уж узаконят. И он приготовил весь свой скепсис к встрече.
Между тем толпа в автовокзале поредела, оформилась в очереди за билетами и багажом, он постоял, потолкался, показывая себя и что совершенно спокоен, никто, кроме таксиста, его не окликнул, да еще мало вменяемый хохол-прапорщик занял за ним очередь: "Э, уроженец, ты храйний?"
У стеклянной стены, выходившей на летное поле, сидел и чесался серенький, трепаный жизнью кот. На него едва не наступали, брыськали и замахивались, а один толстый от нечего делать остановился и стал его пугать; "...пош-шел, паскуда шелудивая, пош-шел!" — хлопая себя по бедру, но кот не обращал внимания на эти пустые угрозы и все чесался и чесался, вгоняя себя в раж, и тут что-то привлекло его внимание: он замер с лапой в ухе, вытянув шею и глядя под мелькавшие ноги. У него была такая разумная и вместе с тем прохиндейская морда, что можно было не сомневаться: такого жизнь уже не переделает. И уроженец в момент проникся к нему симпатией и чуть было сам не заглянул под ноги — чего там интересного? А прапор опрометчиво закурил и стал громко рассуждать насчет правительства, и хотя вовремя увидел милицейский наряд, все же успел привлечь их внимание.
- Багаж есть? — спросили его первым делом.
- Е! — загадочно ответил тот.
- Так есть или нет?
- Е! Предыдущим бортом...
- Чего пил-то, форма?
- С-стоять!
- Бери его с той стороны, Володь!
А уроженец, с безучастным понтом стоя спиной к разговору, и потом весь в нерве — пробираясь на выход и боясь неосторожным движением выделить себя, понял, что ох как срочно надо отсюда исчезать во избежание любого рода случайностей. Никаких встречающих нет и не будет. Это Не розыгрыш, не козни, а дело в нем самом. На улице он стрельнул закурить, пошел к свободной лавочке, и сидел там с праздным выражением лица.
Он медленно курил под нарастающий шум в голове от голода и долгого табачного воздержания и сосредотачивался то на совсем недавнем, а то н временах оных, которые изо дня в день жил, ведь жил же, но как? где? пытался застигнуться врасплох и наоборот думал о былом исподволь, не спеша, но память оставалась безучастной к подробностям прошлого. О помнил только такое, о чем молчат, как о само собой разумеющемся, результате чего оно напрочь утратило название. Всякого рода житейские выводы и навыки, которые совершенствуются с годами и подчас зовутся жизненным опытом, были при нем. Но откуда он знал, что это при нем, в чем конкретно оно выражается, невозможно было объяснить словами То, к чему денно и нощно причастен, что составляет только твой смак, -твоя автономия, где счет идет уже не на чувства и не на рефлексы даже, а на твой личный резон, тоже оставалось в целости и сохранности. Но он знал что помнит нестерпимо больше, и от этого неспокойно было разуму, если прислушаться, то и всему нутру. Твердо, зло он думал; "Володя? Паша? Иван? Семен? Сенька? Сенька?? Генка?" — эх нет, все эти имен не совпадали с ним, а тихо уходили вон.
За бордюрным камнем, на стоянке, возился у багажника старого "Опеля" дюжий частник, укладывал чемоданы и разговаривал при этом очевидно с женой: такая же плечистая, в морковном комбинезоне» Захлопывая багажник, дюжий поверх машины огляделся — тут случайно и встретился с уроженцем взглядом. Остановив жену, он негромко, но как то властно крикнул: "В Самару поехали?" И уроженец застал себя уже спешащим через газон к машине. Так скоро и покорно он подчинило наверно, потому, что всю сигарету напролет машинально следил за дюжими — то полным зрением, полным, но бессмысленно-смутным, то крае глаза, и ненароком привык к ним, стал иметь их в виду, и себя стал иметь виду их глазами, такая получилась обратная придуманная связь. Подчинился еще и потому, что дюжие были деловиты и спешны, то есть знали что делают и что делать дальше, а он вот не знал, и этим расхождением со свою натурой был слаб, находился как бы на сгибе, но и расхождение это где-то далеко-далеко было знакомо его шкуре. И он чуял, что тут надо прост подчиниться чьей-то обжитой системе и за ее счет выйти из тупика. По старой памяти он догадывался об этом.
На заднем сиденье уже вовсю судачили о деньгах блондинка и брюнет ка, не первой молодости девочки, они косо оглядели его и потеснились большой неохотой, беседа их возобновилась не сразу и несла уже кулинарный характер. Скоро уселись и хозяева, дюжий уточнил; "В общем, по полтиннику, так?" — и попятился со стоянки задом, до отказа выкручивая руль и шею, а Очевидно Жена рассказывала о Павлике, какой он стал отпетый бабник, паразит.
Ехали из рук вон плохо, болтаясь по всей трассе, то и дело вылетая третья скорость, особенно в мало-мальскую горку, стучал задний мост, один из цилиндров по всей видимости не работал. Такая езда минутак приводила уроженца в бешенство, к тому же "опелюга" эта была вроде прелюдии к Самаре, и он удрученно думал о Самаре, дескать, вот и та побывать странным таким образом написано на роду, а сесть бы самок за руль да показать как надо — он был совершенно уверен в своих шофер ских навыках, и это уже было кое-что. И еще он был уверен в чем-то и здешнем; где-то там, в пространстве, был и оставался и по сей день и час.
Жил там сам по себе на расчищенном собою же месте. Вполне возможно, впрочем, что эта уверенность выдумалась сама собою, ведь, действительно всякий человек должен же быть откуда-то. Однако несмотря на эту какую-никакую надежду, с каждой верстой надламывался уроженец все больше. Он сидел внешне спокойно, степенно даже, с узнаванием поглядывал в окошко, точно старожил этих мест, но за этим дутым спокойствием пребывал одновременно в доброй дюжине настроений, отнюдь не добрых, и уж совсем терялся, терялся, и оттого все мрачнее глядел на положение вещей. Левые пальцы крепко вцепились в левое же колено и унимали нервную его дрожь, а правой рукой он облокотился на ручку дверцы и машинально теребил бахрому переднего сиденья, где витийствовала теперь о Госдуме хозяйка, и уж как ненавидел ее уроженец за всю эту трепотню ее, за то, что она спокойно и точно знает свое место во времени и пространстве, за то еще, что есть у нее безусловная жизнь и позади, и впереди тоже, и свидетелей тому поди пруд пруди, как и быть положено, за то, что зовут ее Мариной и даже Маришкой, а водителя Игорьком, а им и невдомек, что это очень и очень Мариною быть и Игорьком. Уроженец молча злобствовал насчет всего этого, и вот странно, какой-то давней, застарелой природы беспокойство овладевало им. Краем глаза он как бы с высокого-высокого верху глянул на этот старый автомобиль и на себя в нем, и когда поверх дюжего плеча стал смотреть вдаль и одновременно сквозь даль, двумя как бы зрениями, мало-помалу понятно стало, что такое с ним уже было, хотя быть такого не могло никогда.
Однако он уже когда-то ехал вот так же в чужом стареньком "Опеле" по летней трассе из аэропорта в Самару, где так и не побывал доселе, абсолютно так же сидел позади и справа, и настроения так же шли веером — а потом со всем этим связанная случилась беда, да такая беда, что до сих пор при одном лишь летучем поминании о ней мурашки идут по телу. Да вот и сейчас он мигом покрылся гусиной кожей, и даже стянуло лицо и ладони.
Да-да, это все уже было, и так давню, что, кажется, и не на земле этой вовсе, и точно та же окружала его компания, которая тем же случайным составом не соберется уж больше, наверное, никогда, да-да, и компания, и запах репейного масла, и потный, высоко подстриженный затылок дюжего маячил впереди, злобу вызывая и жажду, и оранжевый диснеевский зверек прыг-прыг на лобовом стекле, и именно эти слова хозяйки звучали с теми же интонациями, — и новая волна озноба пошла со стороны поясницы.
Господи, да что же случилось с ним на этой дороге давным-давно, отчего весь этот банальный, неспешный, но полный скрытого смысла путь под болтовню и вылетающую скорость дается с таким страхом, что невмоготу повторять его, и по старой, видно, памяти ох как боязно ни с того ни с сего вдруг да ощутить всего себя, трижды потного, закупоренного, неприятного и чужого себе самому. Он терпел изо всех сил все это, да и что оставалось делать? — а когда хозяева примолкли — оттого, что дюжий выпутывался из тракторной пробки, уроженцу пауза выдалась, полегче ему стало, ему эти пустые и узнаваемые разговоры совсем уж становились поперек нутра. Он тоже маленько последил за маневрами "Опеля", а потом вдруг стало казаться ему, что хозяева-то уж не так из-за дороги молчат, как молчат на его счет. Как же он раньше этого не сообразил! Как же он пропустил промеж ушей последний, особенно приватный их диалог!
Он притаился, проверяя, так ли это, исподлобья покосился влево, одна ко соседки дремали вполглаза или же делали такой ловкий, стервы, вид? -тогда исподлобья же быстро проверил и зеркало — и надо же — встретился там с внимательным взглядом дюжего, который, впрочем, тут же вперился в дорогу. Да уж поздно было, уроженец сразу все понял как надо - и что этот драндулет вовсе не случайно подвернулся, и что совершенно он не "Опель", а пес знает что за система, с виду неказистая и земная, пес его знает, все может быть; и что все это происходит с ним тоже очень не случайно он понял сразу, не такой уж он и профан, как, должно быть выглядит. И везут его ох не в Самару! Конечно, они могут сказать: Вот Самара, приехали, — но уж не слишком это и Самарой окажется на поверку, а тоже пес знает что, подумать страшно. В общем, все ясно, и не над полагать, что он не раскусил змеиного вашего плана, а то притихли, ишь притаились!
Вот так одним только мельком в зеркало он все понял за столь коротко время, что колесо не успело сделать даже пол-оборота, а когда оно совершило оборота от силы три, уроженец уже смахнул это наваждение и словил себя на том, что и встреча в зеркале тоже уже вторична, была и от накануне все той же беды, и понимание ихнего змеиного плана тоже не первой свежести, и что никакой это вовсе не план, просто все это уже приводило к беде, и были в свое время сделаны из этого выводы. И довольно-ка шизовать, ты ведь нормальный парень, ты тут оказался случайно, и едешь ты в Самару, куда ехать - а вот это действительно: ехать куда отчего-то совершенно невтерпеж.
- Останови, пожалуйста, — вдруг тихо попросил он и тут же отомкну, дверцу, чуть даже приоткрыл ее. Сразу стала слышнее дорога, шум дня и шин.
- Чего ему? - спросила у дюжего Очевидно Жена. - Поблевать, что ли? повернулась она к уроженцу. Соседки его тут же проснулись, отпрянул по возможности и тоже стали смотреть сбоку на уроженца, а он после этих слов на всякий случай взялся за желудок, а другой рукой все больше приоткрывал дверцу.
- Щас-щас, — сквозь зубы сказал дюжий, стал включать мигалку, менять скорость и перестраиваться в самый правый ряд, он мигом стал злейшим врагом уроженца, а тот сделался в свою очередь врагом его, и такая мгновенная вражда возникла в салоне, что уроженцу захотелось что-то очень грубое им закричать.
- Да не открывай ты дверь-то! - процедил дюжий, не поворачивая голо вы, а часто-часто поглядывая в зеркало: то на дорогу, то в зеркало, - посадишь, ё, — дверь тут еще курочит! - с ненавистью сказал он Очевидно Жене. - Возьму я еще кого! Ты все тут, ё, капаешь: хоть бензин окупим да хоть бензин окупим!
Очевидно Жена теперь уже молчала, подавшись вперед: она, наверно, боялась, что в ответ на все эти слова пассажир запросто может треснут им по голове или всю машину обхезать. А дюжий не унимался насчет двери своей бесценной и скопидомства иных баб, ему никак не удавалось при ткнуться к обочине, потому что справа тянулась вереница новеньких "Белорусей", и не было меж ними просвета. - Я тебе сказал, дверь закрой! вдруг закричал он благим голосом, и уроженец подавленно закрыл ее, готовый сквозь землю провалиться оттого, что невмоготу дать мало-малы
достойного ответа, и опять же - озноб, озноб, ибо и это ведь тоже уже и сколько ж можно повторять, что кончилось ох какою бедой.
Сквозь ругань и всеобщую к себе ненависть он дождался, пока "Опель" остановится, выскочил наконец из машины треклятущей, прямым ходом идущей к беде, и совсего маху захлопнул дверцу, пресекая дюжего и уже вторившую ему Очевидно Жену. Он сбежал в кювет, обгоняя самого себя, таким крутым оказался спуск, прочь, прочь! подальше ото всего этого кошмара и, сбегая, услышал, как злобно стреляет другая дверь. Господи, да когда ж все это кончится!
- Эй, ты, чмо болотное! - кричал вослед ему дюжий, — я тебе хлопну дверью по ушам!.. А н-ну иди сюда! - блажил он, стоя высоко на обочине, помолчал немного по делу - и потом уроженец услышал, а следом и увидел сверху и чуть справа облетающий его голыш - и в таком вдруг бешенстве очутился, что сам не помнил, как лицом к дюжему оказался и уж тоже кричал через пятнадцать метров кювета:
- А ну слезь! А ну слезь! Бегом, грю, сюда иди, ну! - и дюжий, тоже в мгновение ока бешеным став, топ-топ - и сбежал в кювет, размахивая для равновесия руками и ноги широко раскидывая по сторонам. И таким отпетым уголовьем проникнуто было это их сближение, что Бог знает, чем кончилось бы, кабы не Очевидно Жена. Откуда ни возьмись она тоже очутилась вдруг в кювете, дюжего перехватила двумя бывалыми движениями за подмышки, и поперек его мата, трясучки и вырываний забормотала что-то безотказное, и дюжий, хоть и орал поверх ее плеча статьи на четыре обещаний, хоть и багровела все больше и без того кирпичная его рожа, все ж не полез на рожон, умыкнула-таки его женщина из ситуации.
Уроженец стоял чуть боком, шагах в десяти от ненавистной этой семейки, дрожа и плюясь во все стороны: огрызаться он продолжал - и тут все звуки остановил долгий, душу выматывающий сигнал, это одна из пассажирок призывала к порядку. Дюжий сразу задрал голову в сторону машины, а Очевидно Жена все еще нашептывала, бормотала, напирала грудью, он поверх нее несколько раз пырнул уроженца взглядом и полез обратно на трассу, носки вбивая в суглинок и женщину втаскивая по своим следам.
Сунув руки в карманы уроженец с кривою и наглой улыбкой глядел им вослед: он ждал, пока... ага, вот она тронулась, с визгом и пылью, первая скорость, вторая, вот прошла поверху, невидимая уже и не такая постылая, и стал ее мотор помаленьку приобщаться к шуму общего потока, и там истаял.
"Пропади ты пропадом! - горько сказа уроженец, уже не злой, а очень усталый, — да пропадите вы все..."
Ну вот он и снова один. Скоро пошел уже другой отсчет, и уроженец стал чувствовать, что опять сильно вспотел, поежился насчет мало-мальской воды, потные ладони вытер в карманах и побрел слегка набекрень топким косым кюветом, левою стороною лица жаркое чуя солнце. И полегче ему всеж-таки стало, попроще и посвободнее, вместе с машиною отлегло и веяние беды и всего, с нею связанного. Хотелось не простора, а тихого укромья, забиться б, поспать и на свежую голову перебрать себя, как перебирают фотографии, и скорей, скорей отсюда!
А справа, за кюветом и реденькой лесополосой, чернела пахота, дальше Домики и водонапорная башня, крашенная в серебро, а впереди глаз томило строительство со своими кранами и многими промышленными этаж) ми; ничто это не ложилось на душу, а глухой протест и страх вызывал глаза б не глядели кругом, а тут еще на головою гремят подколодные трак тора, и солнце печет крепко, и невесть где он находится. — он, невесть кто находится невесть где, один-одинешенек идет медленно, глазами рыская г сторонам и обдумывая что-то, не имеюшее названия. Потом поскользнулся, чуть не упал, и от резкого адреналинового удара воспрянуло тело и уроженец вмиг оказался в хорошем самочувствии, или же за хорошее ее самочувствие он принял активный посыл нутра - вперед! И это чувство было ему гораздо роднее всяких там неопределенно-волнующих настроений и ущемлений, и храня его, уроженец перестал озираться, а вперился куда-то в пространство и шел, шел, вгоняя и вгоняя себя в морепоколенный раж, а когда часа через полтора распахнул универмаг, новый сельский супермаркет на две половины, у него было лицо человека со средствами которому позволительна и такая роскошь, как ходьба по делу едва не обо рванцем, что, должно быть, он собою и являл чужими глазами.
Он придал себе состоятельное выражение еще за первой дверью, а уже в отделе верхней мужской одежды, отыскав глазами обойму примерочных кабин, усугубил этот свой образ: отобрал и направился прикидывать пару кожаных четырехзначных пальтуганов настолько убедительной походкой, что всяк, пожалуй, тут же поручился бы за его бумажник. Амплуа хозяина жизни далось ему легко, как это часто бывает по настроение он почти совсем очнулся от угрюмо-потерянного расположения духа, и в коротком ироничном просвете подумал: а в нем нашлось, кстати, место и простым человеческим чувствам, каков примат! Причем, кое-чему и действительно нашлось - например, желанию: ишь, как на облокотилась на витрину и поджала левую ногу в чулке. Он вошел в кабину, штору задернул и нетерпеливо оглянулся к зеркалу.
Это был момент долгожданный и во многом опасный, слишком у было возложено на него. Но все обошлось.
С виду он был примерно таким, каким и представлял себя, в облегчение узнал и лицо, и разворот плеч, и вообще всю свою крепкую посадку, и небольшую асимметрию щетины на щеках, и тут где-то среди носа и глаз ахнуло... — он не успел приготовиться, ох не успел, врасплох застался - и имя исчезло, имя, и вместе с тем тьма того нездешнего, далекого, паутинисто-зыбкого, ах, не успел, и вот оно куда-то еще глубже забиваться стало растекаться по древу всякой всячины, да где ж оно?
Зеркальному его визави было... ну, не больше тридцати. Он был невысок, коренаст, давно не стрижен, с редкими белесыми бровями и тонкой верхней губой. Нет, не самая привлекательная личность таращилась в ответ зелеными шаровитыми глазками, а о состоянии одежды и на само деле говорить не приходится. Он глядел себе в глаза, вернее, не себе уже, этой вот божьей твари о руках и ногах, и теперь это был уже не он, приблизительно он, и чем дальше, тем более приблизительно, — меж ними с каждой секундой все больше находилось разницы и барьеров. А кот они сцепились улыбкой, какая иногда появляется там, где терять уже нечего, уроженец точно с подсказки подумал: чего ты от меня хочешь? -следом же поймал ситуацию на такой банальности, что аж скулы свел Однако радостное, от позвоночного столба идущее волнение не изменял ему, и отнес он пальто, с удовольствием развесил их, и молоденькая про давщица навстречу ему глазками сделала, и уроженец все креп в себе. И когда потом попал на платформу под названием "Ст...", а остальные буквы отломаны были, и больше часа ехал случайною электричкой Бог весть куда, по наитию же сошел, и очутился на окраине богатого дачного массива, он был в большом порядке, подзабылся, щедро валила нервная, конечно, во многом, но по пути здоровая живучесть молодости, когда ко сему хочется приложить руку и сердце, когда то и дело перескакиваешь разум и поэтому очень многое кажется понятным и простым.
А тем временем день собирался на убыль, осиянные закатом окошки и крыши мило блестели, и в деревьях тихо струился свет.
На чьих-то задворках уроженец надрал морковки, ополоснул в травяной луже и грыз ее, оседлав угол высокого бетонного фундамента ЛЭП, которая гудела над головою на все лады. Наверху дул ветер и неслось электричество по проводам, а внизу сидел человек с искаженной отныне жизнью, и если у каждого есть в памяти день, который проклинаешь всю оставшуюся жизнь, то будь ты проклял до семижды семидесяти раз, весенний, погожий, бравый денек мая. С насыпи ему хорошо было видно, как из улочек-переулков тянутся к шоссе легковушки и мотоциклы, а к электричке пеший люд, и от идущих неподалеку составов зябко становилось спине под буклированным пиджаком, шитым в городе Брно.
Уроженец ласкал голодным взглядом одну из ближних дач, крепкий домик белого кирпича и желтого крылечка, где в ограде мимо бежевой "Волги" ходил-курил щуплый военный преклонных лет, обдумывая стратегическую думу и время от времени болонку отодвигая ногой. Ага, вот на крыльце появилась ярко одетая женщина поперек себя шире, вынесла пару сумок, и он юркнул за руль и тут же вылез с другой стороны уже в белых верхонках. Она замкнула дом, сделала что-то секретное над левым наличником и пошла к машине по гравию, путаясь в болонке и с первых же шагов что-то властно и звонко крича.
"Визглятина... визгунья... ну, к-копаются!" - мысленно подгонял их уроженец, уже злеющим взглядом следя, как медленно, расточая массу лишних движений, они растаскивают большую двустворчатую калитку, куда врезана другая калиточка, как бранятся насчет дороги, верхней ехать или нижней, аргументируя большущими жестами, как женщина пятится задом, руками и туловом показывая леве плечо вперед, не то прихватишь, мой генерал, столб; вот уехали. Долго металось меж домов и дерев бежевое легковое пятно. "Ну? — сказал уроженец, не замечая, что жует морковку все шибче, все разгоняет зубы, — ну что?.. Что-что, да ничего!" - ответил и разозлился на все вместе. Никак он не мог удержаться в одном настроении и обжить его, они быстро менялись местами, накладывались, с толку сбивали, а следом сбивали и с бестолку, — и потому еще психовал, что чувствовал: теряется, дробит себя и запутывает.
Затаенно-злой, он еще раз запомнил направление, проверил с закрытыми глазами, открыл, все совпало, спрыгнул и живо пошел к даче. Озябшие было ноги в сырых стареньких полуботинках скоро согрелись и отмякли, а пальцы обеих рук крошили в карманах морковку. Он аж физически маялся, что ее светло и кругом поди полным-полно людей, никого не видел, Шагая высоким и редким бурьяном, но сквозь бурьян доносилось отовсюду чужое, превосходящее присутствие и хотелось тепла, хорошей захоронки, и чтобы ночь. Лечь на грунт и молча отлежаться до первого просвета; коли уж с горем, говорят, надо переночевать, то с его раскладом подавно. Надежда, самообман ли. Бог весть.
Огибая кучу озимого, проросшею уже щебня и чуть показавшись на бурьяном, он через силу огляделся, приметил неясное движение вдали справа - и вдруг за один шаг прожил всю поездку из аэропорта, и аж зажмурился, до того нестерпимо стало. Господи, да что же это такое с ним случилось! Он же совсем не годен для такого, он же не умеет жить никак и никем, да какое там жить, первое время продержаться - и то вряд ли. И какое такое "первое время"? А ведь все крепнет, крепнет чувство, будто ста жертвой сокрушительной клеветы, которой теперь надо соответствовать иначе чуть высунешься - и поминай. И главное - соответствовать невест до каких пор, а он не знает, каким ему надлежит быть, чтоб с клеветою этой совпасть. Не знают этого и сами клеветники, и значит, каким бы ты ни стал подлюги проклятые так и будут... Не-ет, ни чем, ни о чем нельзя. Люба мысль неведомо окольным образом привлекает эту его беду-напасть, стоит чуть забыться, освободить и успокоить голову, как беду начинает выпячивать сердце: бьется из рук вон сильно, навязывая свое щемящее соучастие - и уроженец невольно проверял сердце правой ладонью, ну-ну мотор, ну, пожалуйста! (Весь он был настороже, затравленный, избегающий мыслей примат.)
Прыгая с сухого на сухое и глядя как бы только себе под ноги, о: приближался к даче. Улица была безлюдной, вся в лужах, но из-за песчаника выглядела чистенько. У колонки полулежал большой грязный дог, навострив обрубки ушей и, медленно поворачивая голову вместе с продвижнием уроженца. Желтые, пристальные тварьи глаза заставили уроженца отвести взгляд - даже собачьего взгляда он не держал! - он и смутился) немного. У него было отличное зрение и врожденная ненависть к собакам, но этот угольный дог вызывал уважение и понимание. Уроженец как-то сразу к нему проникся.
Собакин хвост дрогнул, дог встал и, высоко поднимая ноги, направился прямиком к уроженцу. Он низко держал морду и раза два выронил в воду язык, чтобы хлебнуть здешней водички, однако глаз с гостя не спускал, так и пас его поверх воды и песка. Причем пас не глаза в глаза, а сторожил конечности, откуда может пойти опасность или же дар. А когда дошел до самого мелкого места, взял и упал в воду спиной, повалялся, храня уши и нос, вскочил восторженно - и ну вдоль по улице, далеко вперед кидая комки лап, меняя в воздухе направление, брызги поднимая шум.
Он давно просился на дачу. Однажды-таки его взяли, тут он и удрал, I вот теперь шалел от свободы, а затосковать еще не успел. Слишком молод был и глуп, настолько молод, что еще надеялся обмануть самого себя и абсолютно изменить жизнь. В конце улицы он развернулся и стал громко возвращаться, пролетел мимо, кося радостно глазом, показывая себя уроженцу, и за колонкой скакать стал из стороны в сторону, словно стреноженный, приземляясь по-кошачьи сразу на все лапы, мотая головой и во поглядывая, все оглядываясь на уроженца призывно, и аж зарделся, поймав ответный понимающий взгляд.
Собакин шум мог привлечь внимание, и уроженец миновал назначенную калитку не задерживаясь. Но набитым взглядом успел приметить и ухоженный двор, и песчаную дугу садовой дорожки в оправе белого кирпича, а за домом большую теплицу. И печально ему стало от этой чужой налаженной жизни. В эту минуту он завидовал даже тем. кто лежит при смерти (дай Бог им еще пожить), даже тому, что не имеет особого значения он завидовал, но имеет раз и навсегда название и смысл. Например, вечеру иль запаху дыма...
Он шел, куда глаза глядят, системой одинаковых улочек и невесело соображал, мол. погоста местного только вот не хватает для полноты картины, погоста и деда с большой хатой: печка-голландка, лоскутные еще половики крест-накрест, старый кот и оставшиеся от набожной старухи образа в переднем углу, и под ними лампада. Или еще гоже - одинокая женщина со следами былой красоты, тихая и хлебнувшая лиха. Она пустила б меня сперва погреться, потом переночевать, а проснулась позже и слаще обычного от стука топора на дворе, вышла б и прислонилась к косяку, с тихой, стосковавшейся радостью глядя, как ловко колю я дрова, голый по пояс. В конечном счете она спасла бы меня от напастей, болезней и зла, спасла любовью своей и терпением. А я отблагодарил бы ее, потому что я очень благодарный и верный тип... Ишь, на беллетристику как повело!
Нет ни погоста тебе, ни деда, ни тепой вдовы, вон кобель бежит следом, держась заборов, нюхает штакетник, и задирает заднюю правую лапу. А поверх всего висят толстые высоковольтные провода... Сумеешь отвлечься от себя и освободить слух - и становится явен тихий электрический фон, пронизывающий все окрест, как пронизывают Вселенную реликтовые излучения. А еще, из вечного своего далека раздается ж/д. И если хорошенько вдуматься в слух, то ему непременно припомнится тихая и дальняя эта железнодорожная баюка, каждому, наверное, сопутствующая жизнь напролет.
Сильно похолодало, и в некоторых окошках горел свет. Воздух понизу мутнел, немножко даже клубился, и слезились глаза от редкого, щиплого дыма. Где-то жгли прошлогодние листья и мусор, жгли без бензина, поэтому кострище будет тлеть еще долго, если его и зальют. Это надо взять на заметку. Там и сям тихо лаяли, и стоял по всей округе тонкий местный звук. Кобель то ненадолго исчезал, то снова трусил следом, чихая уже и поскуливая, и все больше жался к человеку. Он уже щадил переднюю левую лапу и вообще выглядел довольно уныло, новоиспеченный Белый Клык. И следа не осталось от недавнего шалуна. Что и говорить, свобода приходилась ему не слишком по вкусу. На свободе этой окаянной было холодно, мокро, неизвестно, кругом одни сплошные ужасы и сильно хочется жрать. К тому же, местные. Такие задрипанные, с такими подлыми и порочными мордами твари, что в другое время он и внимания бы на них не обратил, а тут попробуй не обрати, когда сами на тебя обращают, к тому же, неожиданно, из-за угла и сразу всей бандой. И никакого представления о чести, об один на один, не говоря уж об элементарных приличиях. Н-да... Проведал, называется, волю. Ну ее, такую волю, больно тяжело на воле порядочным и мирным существам. Добраться до дому, только б добраться до дому - и больше на волю эту хваленую ни ногой без поводка и хозяина Бориса. Почему-то, когда гуляешь под поводком, ни одна падла косо не взглянет: идешь себе преспокойненько улицей космонавта Гагарина, король квартала, черный дог с ого-го какой родословной, поглядываешь по сторонам без особого интереса, а если кто дерзко или просто косо посмотрит. едва рванешь поводок, только сделаешь вид, мол, вот-вот вырвешьсяи сразу все врассыпную. Вот это жизнь!.. Н-да... Где ж все это теперь? На что он, джентльмен Ричи, променял тепло, уважение, свое беспрекословное место под торшером и спецпитание? На это вот бесчестие и холод, на эту, так называемую, свободу, о которой так любит рассуждать хозяин Борис?
Помнится, ехали поначалу не в тесноте и не в обиде, потому как его, дж. Ричи, все сторонились и правильно делали. Потом пошли сами по себе, но все вместе: хозяин Борис, Людмила и еще один, с палочкой, которую так и хотелось перекусить пополам за неприятный запах. Шли, шли, вошли, все скоро загудело - и снова поехали не в тесноте и не в обиде. Ехали так долго, что он успел вздремнуть. А когда проснулся, увидел, что на него положила глаз молоденькая сучка без ошейника и довольно крепкая на задок. Он сразу пожалел, что так долго спал, ее не замечая. Он встал, отметился у хозяина Бориса и направился было к ней показать себя и познакомиться, но тут то, где ехали, неожиданно остановилось, и им пришлось идти снова самим по себе. Но все вместе шли они недолго, потому как хозяин Борис не послушал Людмилу, снял поводок, и дж. Ричи мигом почувствовал свободу и что без нее ему жизнь не в жизнь.
Это же надо, какую глупость он учинил! Вот теперь и приходится держаться поближе к человеку, который и на пушечный выстрел не напоминает хозяина Бориса, но куда ж деваться? Человек сам не знает, чего хочет, зато очень хорошо понимает джентльмена Ричи и знает, чего хочет Ричи. Дж. Ричи решил временно сдаться этому человеку, притвориться, что человек его хозяин. А то без хозяина плохо в таких злополучных местах, этой окаянной свободы.
Уроженец до тошноты надоел самому себе со всеми подробностями. Он так ото всего устал, что смирился и с новым своим положением, и на самом деле прекратил всякие раздумья, а если и приходилось что-то случайно соображать, то не мыслями, а скорее маленькими просветами сознания. У него к ночи заметно обострился слух, он и видеть стал гораздо лучше, а шаг его сделался легок и осторожен. Еще он заметил за собой излишнюю сутулость и что совсем перестал пользоваться карманами, откуда до сумерек рук, помнится, не вынимал. Теперь же они двигались вдоль тела согласно поступи, и так идти было гораздо удобнее. А шел он главным образом по наитию, не различая уже ни луж, ни песка, все сливалось но ноги сами собою находили дорогу, и то и дело под подошвами хрустел уже и ледок. Уроженец почти воротился к намеченной даче, внутренности которой уже давно маячили в его воображении. Там было славно, об этом сладко и любо думалось, когда б не странного рода боязнь, задумчивость, опаска сквозь задумчивость; он стряхивал с себя легкое это наваждение, но шло время, и через каких-нибудь пару-тройку минут снова касался его этот косвенный холодок, это предчувствие нехорошести дачи.
За время медленных гаслых сумерек ему попалась только семья на велосипедах: грузный, скрипящий подшипниками папа впереди всех, а в пелетоне мама, худенькая и голорукая, и лет двенадцати дочка. На ее велосипеде еле-еле тлел фонарёк. Еще встретились двое мужиков, они спешили под рюкзаками в сторону платформы, молча жуя и что-то передавая из рук в руки. Ни те, ни другие не обратили на него внимания, но уроженец все равно ускорял шаг, создавая деловую, инициативную походку. Итак, он шел все к ней и к ней, сопротивляясь тому, что к даче этой идет.
Дорогой н приметил свежий сруб венцов пятнадцати, куда только еще положили стропила. Это, стало быть, запасной вариант. Сквозь стропила просвечивало небо. Запасной, который по мере приближения к даче становился все более первостатейным. На дачу идти явно не хотелось. Но уж слишком уроженец облюбовал ее со всех сторон, чтобы просто так теперь взять и оставить в покое. Выбор, конечно, есть, но в результате все же падает на нее, странным таким образом на нее, хотя очень может статься, что ничего странного тут нету. Но туда не хотелось. И чем ближе, тем не хочется больше и больше. Теперь уж страшновато было вот и все, а, казалось бы чего бояться? Никакой особо опасности не предвидится, ни даже угрозы толковой. Ну, когда слишком долго рассуждаешь, появляется боязнь чересчура, и тогда уж точно ни шиша не сделаешь из того, что могло бы выйти, думай об этом поменьше и побыстрей. Это ясно, однако как иначе вести себя такому никакому, как он? Собственно, не такой уж он и никакой, не совсем уж он и никто. Вне всяких сомнений, когда допрежь оказывался перед выбором, то делал его сходу - потому, может быть, что знал: в любом случае будешь жалеть, — и это нередко шло вразрез со здравым смыслом. А сама определенность этого вразреза лишний раз только подтверждает, что со здравым смыслом он безусловно накоротке. Не оттого ли такая поспешность, что был он жертвой своей собственной репутации решительного малого и старался ей совершенно соответствовать, а теперь от репутации остался один помин и навыки, он целиком принадлежит и соответствует только себе, со всеми вытекающими последствиями, — и вот выходит, что в одиночестве он слабехонек духом, и нужен хоть кто-нибудь для компании, где он быстро обретает силы и становится настоящим мужчиной. Вон даже вдвоем с кобелем он куда увереннее, нежели в одиночку. Но ведь и вдвоем на дачу идти неохота и все тут, кобель есть кобель, и вместе с тем тянет туда. А идти неохота, страшно туда идти.
Вспыхнули фонари - и тут же наступила ночь. Искаженная и обозначенная фонарями улица что-то сразу в себе затаила, особенно позади. Свет фонарей медленно цедил подвижный воздух, где бились бабочки, а вокруг этих редких, рассыпчатых охапок света было особенно темно. Вместе с реле отовсюду сызнова грянули собаки; их вой потихоньку перешел в общий скулеж, еще пуще действующий на нервы, потом и скулеж стал стихать, распадаться на отдельные голоса. Все это сильно не нравилось псу, воспитанному совершенно в иных традициях. И уроженец прибавил шаг. Свет застиг его врасплох и подстегнул к даче, и у него больше теперь не было выбора: либо она, либо - неизвестно, и на ногах, и холод, и отовсюду гол. Но он уже знал наверняка, что ей не воспользуется и, подошел к забору, остановился на темном фоне тесовых ворот с чувством, будто заметает следы. Словно путает кого-то и самого себя по той самой причине, какая заставляла петлять его и шарахаться во избежание ловушки.
Он имел в виду сон. Это все еще было с ним не на шутку реально. В воротах выделялась калитка, обшитая вагонкой, которая шла веером от скважины под ключ-сустав, искусительницы всякого, пожалуй, мизинца. Слабый шорох раздался - и впервые а все время дог ткнулся лбом ему в ногу и стал жаться к ноге гладким, смирным боком, он немножко дрожал и заглядывал уроженцу в глаза. Дело житейское; уроженец его понимал.
Он крепко проверил калитку ладонью, намертво все стояло, ни щели, ни люфта, плотничали на совесть. Укромный темный силуэт на темном же фоне паленой сосны вряд ли заметен, — это он сумел посмотреть на себя взглядом случайного прохожего, — и же от своего имени огляделся, кругом было все в порядке, излишне, может быть, светло, но спокойно по-прежнему, только далеко справа и далеко слева, в обеих этих далях улицы, где фонари учащаются и сливаются в одно, всеж-таки таилось, таилось что-то, все больше таилось, толпясь, все копаясь и одно на другое напирая, но пока не показываясь из темноты, и будто все это ждало сигнала, с кото рым вдруг вывалит, зарегочет на все лады, и вытянутые пальцы, покажут: вот он! тот самый! вот!
Уроженец как следует подрыгал калитку, пошел перебирать ладонями влево и наткнулся в кармане ворот на большой ломоть замка, плоского, лысого и ледяного, — один из тех современных стальных секретов с двойной пружиной, что от ключа распадаются надвое, — и потом уже не пы¬тался больше ничего тут сломать или отпереть, а выбрал место и просто перелез через забор - прямо напротив двух темных дачных окон, выходивших во двор.
Он сидел на корточках под забором, резок и собран, снизу озирая новое свое пребывание и каждое окно рассматривая пристально, точно в бинокль. В спину ему сквозь штакетник шумно дышал сбитый с панталы ку дог, и когда уроженец созрел и на полусогнутых метнулся к фасаду, дог вдруг взвыл и стал царапаться сквозь забор, когтями вгрызаясь в дерево. От такой подлянки уроженец мысленно схватился за голову и в один прыжок был уже под окнами. Он сидел там спиной к стене и лютым шепотом кричал через весь двор: "Г-глохни! глохни!" Дог кидался то одним, то другим глазом к межштакетью и вот заметался у забора, продолжая подвывать и поскуливая, отбежал и задрал голову, меряя высоту, которую придется сейчас взять. Он собрал себя в прыжок: барьер! - кинул вперед, вперед! - и сбился с лапы, снова заскулил, совсем уж пропаще, окончательно роняя себя, зашастал под забором, вновь стал искать прогалы побольше, в них заглядывая и пытаясь просунуть морду.
Э-эх! - точно о ребенке пожалел уроженец, повернулся лицом к дому и стал медленно поднимать себя с корточек. А когда уже стоял в рост, вдруг громко выстрелил левый коленный сустав.
Уличный свет жег окно, и пришлось делать воротник из ладоней для глаз, чтобы была видна внутренняя темнота дома. Но плотно висели на окне светлые занавески, а над ними подзор. Он внимательно осмотрел все окна насчет мало-мальской щелки, елозя по нему и туманя дыханием, хотя было ясно, что если щель и найдет, ничего увидеть не удастся, лучше проверить-ка другое окно и, кстати, ключ хозяйка сховала под его наличник, и хорош тут жмуриться и мерзнуть. Еще чуток - и он вошел бы в дачу, да правая занавеска вдруг медленно поехала, раскрывая половинку окна, черный прямоугольник четыреста на двести пятьдесят, — и сразу же изнутри стало надвигаться неясное, бледное пятно, которое по мере приближения росло и оформлялось в большую, белую-белую, с красными ласковыми глазами харю. Это было что-то сродни гипнозу: уроженец не мог оторвать ладоней от окна, лица от ладоней, а взора от хари, и аж зрачок начал мутнеть, и точно сквозь салфетку глядел он на это, которое почти вплотную приблизилось к стеклу и строило ему ласковые глазки, каждое впятеро больше нормального человечьего ока.
Тут бы уроженцу и бежать, и остался б он в обычном испуге и заблуждении насчет природы визави, — мало ль харь ужасных на свете, — да томный сладкий страх, отрада какая-то странная овладела им, и вот харя что-то надумала (дождался, примат!) и стала из круглой живо вытягиваться, как если бы колесо, катившееся вдали справа налево, белое, зрячее, одушевленное колесо, вдруг повернуло а девяносто градусов и стало приближаться к вам, сидяшему низко. Причем и глазки вытягиваться стали тоже, и уж совсем не ласковыми делаться стали они. Все это расползлось от подзора до нижней ширины окна, пес знает, что такое, и вот легонько запульсировало, забилося изнутри в тех местах, где подразумеваются щеки.
Обмен взглядами занял меньше секунды, а на ее исходе уроженец уже летел по клумбам и грядкам, через заборы, через дренажные канавы, через заборы-заборчики и парники, и рабицу, высоко натянутую в кустах, то вдоль, то поперек он мчал, в здравом уме и твердой памяти, новой своей, но твердой памяти, которой немножко, но уже было, он резал наискосок эти места, окруженный хрипом и лаем взбеленившихся псов и видя во тьме не хуже никтолопа, — бывают такие прибои зрения и у более нормальных людей. А может, это и не собаки бесились вовсе, а тоже невесть что за твари, всего, оказывается, можно ждать от этого вивария.
И вод вдогон бегущему как попало человеку, сквозь треск, ужас и идиотское, пресловутое гиканье и сопровождения смех раздался громкий, непонятый крик, в котором были сразу се гласные звуки.
И вмиг смолкли псы.
И наступила бы полная тишина, когда б не дрожал повсюду тот самый тонкий местный звук.
Нет-нет, все это не просто так. Никакого хаоса, совсем никакого, абсолютная логика, пока неподвластная, но безусловная, все идет своим чередом, по своему плану, наверняка, и я понял: примерно тридцатилетний опыт ничего за душой, никому не обязанный конкретно, свободный, свободнее не бывает, начинаю, начинаю жить а эту самую притчу во языцех, на чистовик, для большинства который предмет иногда помыслов... для большинства?.. - какое большинство! - для всех, кроме меня, вот в чем дело! И думал уроженец об этом едва не с восторгом.
Теперь совершенно понято, что этого не могло с ним не случиться, и вне всяких сомнений, это могло случиться только с ним. И вся его нынешняя суета, все эти переживания, изнывания уловки и страхи ни что иное, как его же самоуправство и наказание за него, довольно легкое, надо сказать, наказание. Не надо было ничегошеньки предпринимать, а предоставить все Случаю, Судьбе или Року, как это там называется? Да-да, эти его потуги были исключительно лишни и, конечно же, избежны, кабы он сразу на все верно взглянул. Теперь это ясно как дважды два, и ясно еще другое: что бы он теперь ни делал, все будет оправдано и безошибочно, — да, так оно и будет теперь, думал он. шагая во тьме, а было холодно. И не надо ничего бояться, теперь безоглядно он будет жить, без горизонта. Думал он, понятно, не в таких выражениях: все это кучно и невразумительно прошло сквозь его сознание, подсознание и разум, сквозь ум, опыт и заблуждения,не миновали мимолетного этого сквозняка ни чуткое сердце, ни черствые от холода мышцы, и душа волненья не избежала, и он испытывал облегчение от понимания своего истинного положения и от определенности его облегчение - тихая злость - тихая, мстительная, блаженная ярость, мол несмотря ни на что... — и так далее, так далее. Это было время его бесконечного внутреннего произвола, и он даже наслаждался своей теперешнее неуязвимостью и безнаказанностью, такое иногда бывает с обреченными людьми. Однако это ж надо, как сумел замести старые свои следы! Он гля¬дел в темноту перед собой и вот свободно, широко, вольно улыбнулся, долго держа на лице эту большую и безумную улыбку, какую за собой никогда не помнил, улыбку, выражающую все-все на свете, улыбку - а почему бы и нет? - истины, может быть? Это было ему наградой за пре¬жнюю, наверняка трудную и неправильную жизнь и за сегодняшний день, как же вовремя подвернулся этот шок. Харя, благодарю тебя от души! - не будь тебя, моя милая Харя, кто знает, когда б и где пришел я к себе.
Он спокойно, со стороны подумал, что там - наверняка его ждут, там у него кто-то остался, они потеряли его и думают, что он пропал, а он никогда, он же нигде не пропадет, и разве идут в какое-нибудь сравнение огонь и вода с тем, что сталось с ним? И нет особенной разницы, что он будет делать наутро и послезавтра, и вообще, чем будет жить и как - в любом случае будет прав каким-то непостижимым образом, его вынесет или вывезет та кривая, относиться к которой надо бы с гораздо меньшим скепсисом, потому что временами не настолько уж и пресловута она и не всегда крива. Нет, разница, конечно, есть, поправился он, но это чисто формальная разница, житейская, только облатка, одна или другая, а наполнение неизменно. И за пару секунд он придумал себе и разучил интересную биографию, нажил двоих детей, явно кощунствуя; пятилетнего Борю и Наташу, беленькую, пушистую, с родинкой на щеке первоклассницу, назначил на последнее число месяца день своего рождения, тридцатилетие, и вот еще что: он, Сергей... Агей... Виктор, может быть? Словом, он, Виктор Сергеевич Агеев... Макеев... Михеев, приехал в эти края из Москвы по сугубому делу... — и тут же стал внедряться в Виктора Сергеевича Михеева, ввериваться, и к своему новому качеству привыкать; включился какой-то новый беллетристический наив. В глубине души уроженец глубоко подозревал, что поддаваться ему чревато, на это хватало здравого ума, но уж больно соблазнителен, любопытен был странный этот путь, — и, храня в себе сладкое чувство избранности и силы, он все шагал и шагал. Ночь он провел на ногах.
Шел он куда глаза глядят, время от времени засыпая на ходу и тогда заплетаясь и падая. То пашней шел, где думал и о картошке, и даже взял с полгектара в дреколье, надеясь что-то выкопать, но скоро понял: еще не сажали, а значит, на календаре конец апреля - начало мая, не больше, это хорошо, и у него достаточно неброская внешность, чтобы запомнить ее и потом точно описать на предмет фоторобота, и это хорошо тоже. Он будто вышел из кинозала, весь еще во власти действия, немного чувствуя себя героем картины и по секрету подражая ему. Или вот лез склизкой заливной топью, откуда совсем недавно сошла вода, и казалось ему, что чем глубже месиво, чем тяжелее выкорчевывается каждый шаг, тем вернее путь, поэтому забирал все время влево, со значением поглядывая вверх и жалея, что не умеет пользоваться небесными светилами. Это он так форсил про себя, ибо ни единой звезды уже не было вино, а, во-вторых, будь самим звездочетом, — где пункт Б? Куда кривая вывезет - вот теперешний его маршрут, а она обязательно вывезет куда надо, кривая; она же нелегкая, она же отныне судьба. Он просто-напросто перестал отвечать за себя и сколько сразу открыл в себе оптимизма, а какие залежи веры в свои силы и хороший Исход, а какая радость, какое предвкушение жизни!
И даже когда ближе к полуночи стало заметно холодать и небо затягивать уже не беглыми, а одной тьмущей тучей, и когда усилился ветер и принес редкий, вострый снег слева, это только укрепило Виктора Сергеевича Михеева: ага, так я и знал. Шел он, ко всему готов и силен духом, в одних носках, подняв оба воротника и в рукава загибая пальцы. Левый полуботинок потерялся во время побега и пришлось выбросить и правый к вящей радости левой ноги, и на первых порах было плохо идти, то и дело попадалась под ноги дрянь, но дальше стало еще хуже, когда ступни замерзли и отвердели в носках, и первые разутые метры стали цветочками. А теперь ног он совсем не чуял в хорошем смысле слова, они согрелись, отмякли и приспособились, они почти не давали о себе знать. Правда, шаги были с изъяном, но так оно выходило уже без его ведома. Да и какие могут быть упреки, лишь бы шлось. В общем, жить можно, только курить, курить охота, насчет жратвы ладно, а вот мало-мальские упоминание о куреве оставляет в горле перхотный такой уд, и легкие тут же откликаются, и голова - и Виктору Сергеевичу Михееву приходилось думать о чем-нибудь сильно другом, но это плохо получалось. И тогда он ловил себя на улыбке, он всерьез притворялся, что себя не обманешь, — "есть натура, есть!"
А одно время пришлось брать вброд архипелаг небольших озер. С полчаса он осторожно ступал по пояс в воде, держа высоко над головой одежду, а другою ладонью охраняя от холода свой мужицкий актив. И когда который уж раз выбрался на более-менее сухое бездорожье и шел все выше по косогору в ожидании следующей воды, — Господи, сделай, чтоб ее больше не было! - не дождался ее и благодарно понял, что озера пока кончились, на теле живого места не было от гусиной кожи. Где левая... рукава... п-пуговицы...
...Он сдавался одежде, он, оказывается, так замерз, что некогда было одеваться, а деваться некуда, только в одежду, но так он замерз, так руки-ноги лыка не вязали, что не он надевал одежду, а она одевала его, как-то так выходило, и все ходило ходуном, и почему рубашку надо надевать против ветра, а брюки - по?
Потом он бежал, если это можно назвать бегом, и "ля-ля-ля", — фальшиво думал зачем-то, и чем дальше он бежал, если это можно назвать бегом, тем тепле делалось в той, первой воде, в шестой или седьмой тепло было тоже, но не так, как было тепло в первой, и уже немыслимо было, как он раздевался на ветру, как сам собою втягивался и втягивался живот, и Мясо тела все жалось поближе к костям, и как потом водою густою шел. Но там бьло гораздо теплее, чем тут и даже чем в шестой или седьмой водах архипелага. Нет, в шестую или седьмую он бы сейчас не полез. Да что говорить, ни в какую он бы сейчас не полез, кроме первой. А в первую он полез бы при одном условии: если не надо было бы раздеваться опять. Ведь потом снова одеваться и снова некуда будет деваться. Нет, и в первую воду. пожалуй, он не полез бы больше, если честно. Ну ее, пускай остается. Пусть кто хочет, тот и лезет туда, а он уже слазил, с него довольно. И уж, конечно. не жалел он, что оставил и "запасной вариант", и железную дорогу, вдоль которой наверняка можно найти захоронку, не одну, так другую, была совершенная уверенность, что он на единственно верном пути, при чем без разницы, какое плечо вырвется вперед в следующую минуту. Наитие ведет его лучше любого компаса. То, что он сейчас именно здесь - это было любо сознавать; пускай холод, сыро и мрак, зато и холод, и мрак что сыро принадлежит лишь ему, он как бы сам устроил все это и вот теперь пользуется по праву. А все остальные места и дороги, лежащие кругом... он знает им цену, они больше никуда не ведут: это просто дороги, это просто места.
Снег летел редко. Задувало на косогорье и оттого казалось, будто снег сыплет снизу вверх, а сквозь него моросились огни кругом, в далеком далеке, и они тоже были ему порукой; он вроде бы получался на их попечении Немного боком Виктор Сергеевич Михеев спускался с холма, продолжая глядеть на огни, как они пропадают из виду; волосы слиплись, и по лицу и без того мокрому, несколькими местами текло за шиворот, и в одном месте текло среди щетины на грудь. Он часто вытирал лицо сочным правым рукавом уже тяжелого пиджака, но вытирай не вытирай, а в низине было совсем безветренно, снег опускался медленно, и было хорошо видно, сколь жалок он. Больше ничего толком нельзя было разглядеть.
Скоро начался под ногами жесткий, но ломкий хруст, и следом стало прочно и скользко. Подошвы уже ничем нельзя было удивить, однако что то странное, некоторая чудная перемена была ими замечена, — уроженец не сразу сообразил, что идет льдом. Ведь если лед, то отчего он теплый, а коль теплый, то что же это за лед? Да-да! -скоро убедился он в недоумении и стал сильно принюхиваться по сторонам, тихо переступая. Он сел на корточки и потрогал лед пальцами. Тут, внизу, запах был совсем уж явен. Лед даже грел ладонь. Дым стлался понизу, тяжелый. Вблизи лед был светел и чист, если не считать легкого по нему наката, он точно светился изнутри равномерным светом дня. И опять же - вкусный, древесный запах свежего дыма - и вновь закипел голод, и снова о куреве, и какая-то опять связанная с этим баюка в затылке; он вскочил - и запах исчез. Снег. Лед. метром выше льда - ночь. По-над самым льдом она была рассыпчатой, брезжила, а вот взглядом выше становилась той самой хоть глаз выколи.
Оглянувшись по старой житейской привычке, не подсматривает ли кто, Виктор Сергеевич Михеев, находчивый человек, встал на четвереньки и Щ пошел ну не по странному ли льду более чем комнатной температуры. крутя головою, ищеисто так выпирая носом, крепко держа след. И весь он обратился в нюх, все остальные чувства подрабатывали на подхвате, кто чем мог; он даже моргать забыл. Шел и глядел себе под уки, по глазу на кисть, и видел отдельно левую и отдельно правую длани, особенно в момент шага. И надо ж, и такое положение себя и вещей было ему знакомо, и с каждым руком-шагом все знакомее становилось и гоже. Нет, этого с ним тоже ее не было, совершенно точно, — с ним, бывшим уроженцем, но не тем самым приматом, что наследил тут везде, куда ни шагни, куда ни кинь взор, о чем хорошенько ни подумай. И здесь, и этим льдом, ступала уже и нога, и рука его, примата-первопроходца, которого никто никогда наяву не видел, потому что он всех нас немного опередил, и скоро правый глаз
Виктора Сергеевича стал стекленеть, сочить слезу - и от он заморгал, за-моргал и потом никак не мог наморгаться вдоволь.
То ли он обладал совершенным нюхом, или была у него легкая рука, или действительно все в свои руки взяла кривая, она же нелегкая, — четвереньки вывели-таки его на предмет, удивительно знакомый по жизни, — (никаких случайностей быть теперь не могло).
Изо льда торчала печная труба лучших деревенских традиций: известка по огнеупорному кирпичу, а из трубы валил не валил, но довольно бодро бежал настоящий дым. И едва понял, что это абсолютно труба, а это совершенно дым, как ходьба на четвереньках стала так ненавистна, что хоть волком вой, а невмоготу ни оглянуться на пройденный путь, ни даже потрогать, мокры ли колени. А ведь не выйди он сразу на нее, кто знает, сколько еще шел бы руками и ногами как ни в чем не бывало.
Вкруг трубы лед оттаял, там вода собиралась в пузыри, готовые вот-вот закипеть. Он дышал дымом, сидя орлом почти над ней, потрогал ее кончиками пальцев и стал греть ладони, и грел до тех пор, пока не заслезились оба глаза, уже от дыма. Какое-то время хорошо, уютно ему было, даже спине и подошвам, а колени все же промокли. Он опустил ладонь к самому льду, и когда глаза свыклись, разглядел и ореол пятерни, и даже на льду от нее тень. Все это бьло по меньшей мере странно, и в другое время уроженец рвал бы отсюда когти, как и полагается всякому нормальному человеку, но В. С. Михеев, хотя и был человеком исключительно нормальным, воспринимал все это с известной лишь ему одному поправкой. Он чуял, что мир, в который он нынче попал, весьма сомнителен и, пожалуй, не следует с выводами спешить. Все не так просто и не так сложно, не так все страшно, к слову говоря, и не так уж и бессмысленно. И что с того, что лед этот слишком светел, слишком тепел и не такой уж он и лед по логике вещей? Обыкновенный ненормальный лед. Он собрал зрение и минуту-другую глядел с высоты корточек как можно дальше, все растопыривая глаза, а когда прилег на левый бок, загородив спиною накат и носом почти уперевшись в то, что залаза называлось льдом, то оно на более присталь-ную поверку оказалось довольно толстым, миллиметров четырехсот, и кое-где прозрачным. Он снова собрал зрение - и теперь сильно отправил его насквозь и, рассмотрев то, что было там, в глубине, подумал о своих зенках не очень лестно.
Он и тут не обомлел, не испугался и не усомнился в себе, он поверил своим глазам и всеж-таки не очень лестно о них подумал. Проще ему так было, что ли? А вообще говоря, у него просто не было другого выхода.
Далеко внизу, на расстоянии перевернутого птичьего полета, лежит зимняя деревня, маленькая, но о трех куполах, знойная от солнца с одной стороны, а другою погруженная в тень. Сквозь толщу льда и чистое ихнее небо он видел, какой ясный и морозный там у них день, как удивительно ровно восходит дым из труб, и что ни подворье, то милая глазу картина спокойного деревенского жития.
Вон расхристанная простоволосая баба сымает во дворе околевшее за ночь белье, боится сломать, такой мороз. Мужик пробивает тропу к ко¬лодцу, н-навалило, мужику жарко и ничем его не остановить. На майдане то ль сходка, то ль базар, и отовсюду тянутся к деревеньке обозы, ходко лошадки бегут, а кругом сугробы, редкие хвойные забоки. тени.
И так сладко вдруг стало Виктору Сергеевичу Михееву, так душа запросилась туда, вниз, инда хныкнул он раз, и еще, и чуть не заплакал аж от печали, и потом закрестился на церковь, поджимая мокрые ноги, зачаро¬ванно глядя туда, где жизнь и солнце и высокий покой, где воистину нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими, потому что это доля его.
И дабы не остаться тут на веки вечные или, паче чаяния, не взяться разбирать лед, сходя от растравы с ума, стукнулся Виктор Сергеевич Михеев лбом, встал и решительно зашагал вон; чтоб что-нибудь скорее случилось, случилось, случилось, случилось, стряслось!
И отошед около сотни шагов, он поднял то, что попалось под ногу, камень, вернулся и тихо бросил его в трубу, знайте!
И потом не оглянулся ни разу, хоть и щемило сердце, и какой-то громкий голос в спину молча кричал, и становился крик сем ярей, чем дальше! бывший уроженец от трубы уходил.
А после какого-то последнего шага крик друг окаменел да так и остался в ушах.