* * *
Слетит и закружится лист
В безудержном танце забвенья.
И кажется, жизнь пролетит
За краткие эти мгновенья.
А даль холодна и пуста.
А травы под инеем гнутся.
И холод смыкает уста,
И в прежние дни не вернуться.
И солнца рассеянный луч
Осветит остывшее поле,
Сквозь серое марево туч,
Как взгляд - и печально, и больно.
Скользнет на рябиновый куст,
На окна домов, на дорогу...
И сердце охватит тревога.
И сад по-осеннему пуст.
* * *
Грачи о весне прокричали.
И первые ливни прошли.
Бессмертные зерна печали
На старых могилах взошли.
Средь низких заросших пригорков,
На росстанях давних дорог,
Пахнули и пряно, и горько
Чабрец да степной полынок.
И мы, как незваные гости,
Средь темных разрушенных плит,
На сельском забытом погосте,
Где время ушедшее спит.
И ветер, теплом напоенный,
Как светлый и благостный сон,
Доносит с холмов отдаленных
Малиновый праздничный звон.
И с болью, и с трепетом в сердце,
Ступлю я на эту межу,
Далеким неведомым предкам
Цветов полевых положу.
И будут малиновоалы
Гореть они в травах седых,
Признанием Вечной печали.
И в память о них - молодых.
Речка
Речная чистая прохлада,
В заливе тихом камыши -
Отдохновение для взгляда,
Успокоенье для души.
И одряхлевший мост над круче!
Ветлу на дальнем берегу,
И ежевики куст колючий -
В себе на счастье сберегу.
И вновь припомню ненароком
Я детство давнее свое -
Мостки над заводью глубокой,
Где полоскала мать белье.
В зеленых зарослях тропинку,
Над ветлами - высокий свет...
Ту речку малую Пичинку,
Которой нынче больше нет.
* * *
Я живу у большой реки.
Волны глухо поют под окном.
Ранним утром уйду в сосняки,
В сонных чащах бродить напролом.
Тишина да осенняя грусть.
В кронах - солнца неяркая стрелка.
И под каждой сосенкой - груздь,
И на каждой сосенке - белка.
Воздух утренний прян и чист.
Как в огне молодые рябинки!
Под негромкое пенье и свист
Вниз сойду по крутой тропинке.
Шум волны слышен издалека.
И откроется вдруг с пригорка -
Горы синие и река...
И не просто река, а Волга!
* * *
А мне казалось - праздник выпал:
Красна рябина за окном,
Позолотила осень липу
Веселым золотым огнем.
Но листья, вспыхнув, облетают.
Темна над берегом волна.
Лишь певчей птицею витает
Душа, бессмертия полна.
Уж ветрам в кронах нет преграды.
И небосвод высок и чист,
Но кончен праздник листопада,
Обуглился пошедний лист.
Сквозь рваной тучи покрывало
Остьшший луч едва скользит.
И день ненастный и усталый
Уже бессмертьем не грозит.
* * *
Как детский лик зимы прекрасен!
Как нрав обманчив и суров!
Прошла пора волшебных басен,
Пора гаданий, вещих снов.
Забыты сказочные балы
В покоях золотых дворца,
Где с принцем Золушка плясала,
Ждала карета у крыльца.
Нарядов блеск. Оркестр в ударе.
Огнями зала залита...
Но час назначенный ударил
И наступила темнота.
Исчезли шубы и бурнусы.
В проемы окон бьет метель.
Слетают шарики и бусы
И спутал ветер канитель.
И эхо гулкое бросает
Из тьмы ночной недобрый смех.
И Золушка идет босая,
И в волосах не тает снег.
Считаем дни скупого лета
И свято верим в чудеса.
От жизни требуя ответа,
Взор обращаем в небеса.
И ловим в темных небесах
Звезды сгорающей мгновенье:
Кому-то свыше Откровенье,
Кому - судьбы печальный Знак.
В убогих склепах серых зданий
Сверяем время по часам.
И как пьшинки Мирозданья,
Плывем по темным небесам,
Чтоб умереть и возродиться,
Пройдя сквозь тысячи чудес.
И сказочною Синей птице
Вернуться с огненных небес.
Чтоб встретить мир земной и светлый,
С звездой, сияющей в ночи.
Услышать шум дождя и ветра
И с гор бегущие ключи...
Нам, как и прежде, будут сниться
Земные реки и леса.
Но взгляд наш вечно будет биться
В сияющие небеса.
* * *
Поэзия, как память о душе,
В ней свежесть гор и озера хрустальность,
И ты в слепом, как вьюга, вираже
Всегда зовешь ее полуреальность.
Спасибо предкам за открытый свет,
За доброту, за глубину, за жажду.
За много световых прошедших лет
К своей звезде приблизимся однажды.
Дано поэту жизнь земли хранить,
Своей земли великой и нетленной.
Как хочется душою побродить
По улицам таинственной вселенной.
Пусть будет поздней осенью гореть
Листва, отпав от материнской груди.
Душа не может сердцем умереть,
Когда она всю жизнь тянулась к людям.
1987
Яблоко предков
Среди шума, лепета и гама,
Ни о чем великом не тоскуя,
Руки первобытного Адама
Обнимают Еву молодую.
С ветви дьявол яблоко подносит
И оно так молодость дурманит.
Молча листья осыпает осень
Из холодной первозданной рани
Не было ни осени, ни мая!
Были - мезозой, палеолит...
Миллионы лет листву роняя,
Наших предков дерево стоит.
Их далекий образ исчезает,
Светлый нимб темнеет от зари...
Лишь в руках, что груди прикрывают,
Золотое яблоко горит.
Зеркало
Медленно в Тольятти смеркнулось,
Пары разбрелись вдоль Волги.
Почему я не родился зеркалом?
Я б в твои глаза глядел подолгу.
А когда холодной осенью,
Юность птицей сядет в заросли -
Ты меня бы в волны бросила,
Чтоб своей не видеть старости.
* * *
Я писал стихи о буйном море,
Где вздымают волны корабли.
Жар утих и оказалось вскоре -
Это щепки бьются на мели.
Ручеек, где в детстве утром рано
Сталкивали щепки мы с мели,
Вспомнил я, и стал он океаном,
Где идут спокойно корабли.
Средь цветов мы выбираем лучший,
Нежно к нему голову склоня...
Грустно мне, что в этот век кипучий
Поднимают шлюзы не меня.
Я в сторонке обрастаю тиной,
В тишине не слыша сердца слез.
И со мною вместе над плотиной
Плачут песни, что тебе принес.
Рифма
Из далекой сказки или мифа
Жду тебя и в шуме, и в глуши.
Если б знал, когда придешь ты, рифма
Вымел пол гадающей души.
Женщиной любимой в красный угол
Проводил и, голову склоня,
Слушал бы, как тихо шепчут губы:
"Я пришла, когда не ждал меня..."
Осенью
Дни такие холодные вьщались,
Город в желтом плену у дождей.
И любимая улица издали,
Как светящийся клин журавлей.
Пусть тоскуют и мечутся птицы,
Их под грусть запылавших лесов
Провожает пустыми глазницами
Недостроенный квартал домов.
В парке тишь и листва на скамейках,
День и ночь с крыш стекает вода.
И все чаще шумят на троллейбусы
Недовольные провода.
1967
Тришинсад
Камни сыпятся белые.
Камни с горочки катятся
В сад, где вишни дебелые
Застарело горбатятся.
Присмиревшие яблони
Греют кроны сучклявые,
Рядом светятся дряблые
Пни гнилые, трухлявые.
Ни хозяев, ни домика -
Глушь, трава, запустение.
Время с бодростью комика
Мне рисует видения:
Тень, колодец с дощатою
Крышей серой и воротом,
И девчонку щербатую
В платье - тыном распоротом
И душистые яблоки
Торопливо срываются,
И мгновенно, как зяблики,
Ребятишки скрываются...
... Блеск волны, сумрак матовый,
Паутины качаются.
Онил забор перелатанный,
Тришин дед не ругается.
Не грозит хворостиною -
Ни к чему беспокоится -
Лет полета с половиною
На погосте покоится.
Головешкою тлеющей
Гаснут в листьях видения.
Сад уходит - стареющий -
В бездну лет и забвение.
Трубы горят
Нету его - похоронен он
Лет эдак десять назад,
Но у сарайки прислоненно
Бороны ржаво стоят.
Им на погребке повешены
Шланги висят десять лет,
Гайки, детали - все смешано -
Выкинуть их - силы нет.
Нету его - только валенки
После него не берут,
Будто он, выйдя из спаленки,
Вымолвит: "Знал, что упрут".
И, приобняв свою маменьку -
Скажет, похмелью не рад:
"Мам, ну плесни же на каменку -
Трубы чегой-то горят".
Никакого нет чуда
Я ему говорю: "Осень листьями звонит".
Он - в ответ: "Сентябрю - Что? - в поту всех загонит:
То - с картошкой, морковь,
То - не убрана свекла.
Осень, будто свекровь -
Кулаком грозитв окна".
Говорю: "Залегли
В долы космы тумана..."
Отвечает: "Угри
На лице постоянно...
Вот опять одному
Крячить с поля солому..."
Я ему - про Фому,
Он же мне - про Ерему.
Мужику красота -
Будто гири в полпуда:
"Грязь, дожди, маета -
Никакого нет чуда".
Труд, заботы, нужда -
Вот в ладони - синица.
Но и он иногда
Может остановиться.
И глядеть на поля,
Как дитя - бестолково,
Будто ждет, что земля
Скажет мудрое слово.
Этикетки
Зашел в магазин - запотели очки -
На полках не вижу я цены,
Но вижу бутылки - для пьяниц крючки -
По кругу украсили стены.
Набор этикеток покажет вам всё:
Историю, битвы и лица
И это - больших декалитров питьё -
Должно же в кого-то пролиться!
За всей этой вот дорогой красотой,
Ну ладно бы - только витийство -
За нею, отчерчены черной чертой,
Скандалы, побои, убийства.
За нею - решетки тюремных темниц
И слезы детей-малолеток,
И вечно похмельный распухший вид лиц -
За той красотой этикеток.
Иду на мороз, отогревши очки, -
Навстречу - не женщина - тетка,
Пальтишко, - как только что драли сучки,
Лицо разукрасила водка.
Шмыгнула, воняя одежею, в дверь.
В глазах-только пьянства отметки...
...Твоею бы рожею, пьяная дщерь, У
красить все те этикетки!
* * *
За чахлым кустом бузины,
За желчью густой чистотела
Мышиные норы видны
И - будто земля отпотела.
И прелой листвы аромат
Ударил мне в ноздри пахуче.
И я посмотрел на закат,
На Волгу с обрывистой кручи.
Хотелось упасть и уснуть
На круче, как скошенный клевер,
И руки свои распахнуть
На юг и неласковый север.
Но легким вдруг став, словно дым,
Четырежды я повернулся
И теплым туманом седым
Над Родиною обернулся.
И грохнулся оземь, как плач,
И плакал, обняв ее травы...
Я знал: никакой в мире врач
Не сыщет на душу управы.
Ей вечно придется страдать
Над русским раздольем и ширью,
Любить, умирать, пропадать,
Рождаться и снова быть пылью.
Мурашки
В полях, в кудрявости пшеницы,
Во тьме ночной глухой поры
Ловил я шапкою зарницы,
Когда не спят одни воры.
Когда невидимо ложится
Ознобной сыростью роса.
И в каждом шорохе таится
Пришедшей смертушки коса.
Но я скакал, орал, кидаясь
На блики тьмы, на шум и звук,
Как за добычей, устремляясь,
Бежит в тенетнике паук.
Мотались руки, как две шашки,
И клокотала кровь во мне,
И от волос моих мурашки
Сбегали к пяткам по спине.
"Скажи мне, ночь, зачем я это
Творил, преследовал кого?"
Но ночь до самого рассвета
Мне не сказала ничего...
Ты растворишься во мне
Воду рябит ветерок,
Дымка над лесом чиста.
Тихо прилег на порог
Узенький листик с куста.
Вот и второй принесло,
Третий рукою ловлю.
Выложу ими число
И - чуть пониже - "Люблю"
После усталых дорог
Ты возвратишься ко мне.
Ступишь за теплый порог -
Вспыхнет лицо, как в огне.
Канет усталость, как миг,
Словно в сверкающем сне,
Словно прочтя, будто крик,
Ты растворишься во мне...
* * *
Откройся, небо!
В твоей душе
Так много снега...
Зима уже!
А плакать будем
Весенним днем.
Ты о зиме,
Ая-о нем.
* * *
Помнишь снег последний
Я тебе позвонила.
В трубке запах летний
Я тогда уловила.
Уже в прошлом осталось
Шелестящее лето,
И осталась усталость
От слепящего света.
Снова снег. Ты, робея,
Тихо в трубку ответил:
Благодарен судьбе я,
Что другую не встретил.
* * *
А декабрь был все-таки мой -
На коленях твоя голова,
За окном предрассветный покой
За тебя говорил мне слова:
Ты права, говорил, ты права, -
И лучами к заутрене бил...
А я знаю другие слова:
Ты был прав, потому что любил...
* * *
Лес выбрит до голубизны.
Ждет в гости зиму.
И только ягоды красны
Невыносимо.
И так слова твои горьки:
Пришел погреться...
Я не отдам тебе руки.
Руки и сердца.
* * *
Была бы я твоей женой,
Любил бы ты меня?
Или заморскою княжной,
Любил бы ты меня?
А любишь только потому,
Что я так предана ему.
* * *
Все хорошо, все хорошо.
Прошу тебя, не беспокойся.
Вот только дождь к тебе ушел,
Ты от него в пути укройся.
И только хочется опять
На крыши к бархатному небу.
И только хочется понять:
На самом деле был ты? Не был?
* * *
Город отражается в дожде -
Смотрит на себя, не налюбуется.
Я такого города нигде
Не встречала. В городе есть улица.
Дом, а в этом доме - человек.
Он давно забыл меня, но все же
Я ему кричу: - Тебе привет
От дождя! - и становлюсь моложе.
Уик-энд
Выдали вещмешки, сухпай, автоматы. Слева болтался штык-нож, справа -подсумок для рожков с патронами. Вернее - сзади, чтобы не сползал к тусклой бляхе.
Почему-то всегда о предстоящих учениях знали заранее и выезжали не по боевой тревоге, а готовились за день-два.
Сегодня сказали: выезд вечером, в восемь. На построении подполковник Коростелев изложил боевую задачу. После часа бесцельного стояния была дана команда разойтись - до особого распоряжения.
Мыс сержантом Поповым заперлись в каптерке, расковыряли банку с рисом, молча похрустели невкусной жеваниной. Отправили бойца за лосьоном, замахнули по алюминиевой кружке (на кружку - три флакона) и выползли на морозный воздух.
Роту еще с обеда ci гялн с довольствия, команды на выезд все не поступало, людей нужно было накормить. Всех завели в столовую, на столах - по стакану чая без сахара и по кусочку черного хлеба.
Автоматы составили у крыльца. Когда солдаты заходили в двери, прапорщик Марьин выдернул меня из строя:
- Поешь после роты. Стой, охраняй пирамиды, - и шагнул в парной сумрак столовой.
Недолго думая, я перехватил пробегавшего мимо "духа" и рванулся к сто¬лам. Чай уже допивался, и вдруг чья-то тяжелая рука выдернула меня со скамьи,
отвесив оплеуху:
- Ты, ублюдок! Так-то ты оружие охраняешь! - передо мной стоял Марьин. Рассудок помутился, уступив место вспышке гнева. Я замахнулся прикладом. Прапорщик отступил. Недоуменный испуг мелькнул в его глазах.
Так было лишь однажды. Сержант Галлиулин вел караул на пост. Я с ненавистью изучал его бритый затылок. За хрустом снега не было слышно звука передергиваемого затвора. Тут промелькнуло: "Что я делаю?" Патрон из патронника выгнал уже на посту, оставшись один.
И сейчас почти сразу удалось подавить помешательство. Я опустил автомат. Марьин, не решаясь подойти ближе, пробурчал:
- Ну-ка, быстро доедай - и на улицу.
Еще около часа простояли напротив автопарка. Было холодно, разбирало вполне понятное раздражение. Со стороны штаба бежал, разрывая воздух одышкой, подполковник Коростелев. В строю возникло оживление, раздалась команда: "По маигипам!"
Первый полевой выезд был осенью. Тогда это были так, ротные учебные занятия. Запомнились бойцы, греющиеся ночью у дизелей. Запомнился караул, когда свои же ребята, имея на руках одни часы на всех, только заступив на пост, переводили стрелки па два часа вперед, тут же шли в караульную палатку, буди¬ли следующего, и преспокойно заваливались на боковую. Последний часовой, ни о чем не подозревая, проторчал лишний час у шлагбаума, но рассвет все так и не наступал. Он растолкал начальника караула, тот послал его подальше, и тогда солдат протиснулся между спящими, преспокойно сунув автомат под нары. Утром побудки, как таковой, не было. Ошалевшие от давешнего бухла прапорщики подошли к караульной палатке, зажгли дымовуху и сунули ее в печную трубу. Никаких признаков жизни. Из распахнувшегося полога и из клубов дыма про-явились ополоумевшие глаза сержанта Азметова. Получив удар сапогом в грудь, он улетел обратно, обрушиваясь на пытающихся выбраться сослуживцев.
Все это вспоминалось под ровный гул уютно покачивающегося "ЗИЛа". Водитель напряженно таращился в темноту, раздвигаемую светом фар. Я мог вздремнуть, поскольку был старшим машины и, вроде бы, не у дел. К тому же мы находились почти в середине колонны. Вскрыв штык-ножом очередную банку сухпая, я достал из приклада пенал и, пользуясь отверткой, как ложкой, вяло расковырял прессованную кашу. В дреме наплывали картинки недавнего прошлого.
Приехала полевая кухня. За похлебкой выстроилась длинная очередь. Неожиданно под котлом раздался взрыв гранаты со слезоточивым газом. Все разлетелись, захлебываясь от слез. Развлекался замначпотыла. Через некоторое время молодняк, закрывая лица смоченными рукавами бушлатов, стал одиночными группками подбегать к раздаче, наваливать себе в котелки что придется и сколь-ко придется, и тут же разбегаться по укромным углам. Старослужащие зло отсиживались в палатках.
Что-то было еще. Я очнулся от толчка притормозившей машины. Ноги зане-мели от холода, но работа предстояла нескучной: за два с половиной часа нужно было развернуть станцию.
Сонный, я подхватил пятидесяти килограммовую лебедку и побежал в сторону кустов. Неожиданно земля оказалась на уровне глаз - я провалился в яму с валежником.
Кунг с оборудованием пустел быстро: секции мачты, платформа, "тарелки", прочая дребедень. Крепеж давался с трудом: в ушко эдакого "штопора" вставлялся лом, на лом надевалась металлическая труба, на ее конец нахлестывались ремни, двое впрягались в постромки и под углом в тридцать градусов тянулись по кругу, оставляя вокруг лебедки глубокие следы.
Бушлаты распахнуты, ремни и шапки на снегу, из-за пазухи валит пар, легкие часто-часто выталкивают ледяной воздух. Больше всего, конечно, болели ноги: некоторые вдалбливали лебедки, становясь на колени, опираясь на бедро.
Чем хороши эти сверхнагрузки - они не затрагивают мозговые извилины. Безмозглые животные утомляются, но боль и усталость сносят безропотно.
Где-то там, наверху, раскачивались на мачте "тарелки", дизель качал электроэнергию, станция давала связь по всем каналам.
Пока оглашались результаты отработки, влажные бушлаты замерзли и стояли колом, липкое белье холодным компрессом давило на грудь.
- А теперь - спать, - подытожил командир взвода и добавил. - Ставьте палатку!
Мы расчистили площадку от снега, разобрали лопаты, ломы, кому-то досталось кайло. Земля не поддавалась. Палатку, по идее, необходимо было вкопать хотя бы на метр. Стали отогревать землю паяльной лампой. При ударе лома во все стороны летели искры. Потапов, молодой лейтенант, время от времени выскакивал из станции и приговаривал:
- Копайте, ребята, копайте! По уставу - положена палатка. Сержант Попов неуверенно проканючил:
- Товаарищ лейтенант! Может, в кунге ляжем спать?
Молодой максималист взмахивал рукой в перчатке - мол, копайте - и опять убегал в теплые блоки гудящей станции.
Холода не чувствовалось совершенно. Приятная истома, дремота накрыла оцепеневшее тело. Я оперся руками в рукавицах о лом, навалившись грудью, и прикрыл глаза. Очнулся от того, что кто-то поднимал меня, лежащего лицом в снегу, встряхивал и все повторял:
- Ты что? Ты что?
Я посмотрел вокруг. Экипаж уже не высекал бравые искры. Все сидели на досках, засунув руки под мышки. Лейтенант Потапов плюнул на все это, сказав "черт с вами", и на этот раз уже надолго умчался в жужжащее и мерцающее огоньками лампочек тепло.
На катушки из-под кабеля разложили щиты, сверху накидали матрасы. На ногах были валенки, мокрые портянки обернуты вокруг груди, поверх бушлата надета шинель, шапка-ушанка завязана под подбородком, на руках - ватные рукавицы. Легли, укрывшись шестиместной палаткой, сложенной вдвое.
Дальше -как в пропасть, никаких снов.
Может, и снилось что-нибудь в этой снежной ночи, но отключившийся мозг не оставил ни одной картинки.
Утром сержант Попов вытащил меня из-под панциря палатки.
- Короче, так: сейчас поднимешься на мачту и повернешь "лопухи". Механизмы замерзли, поэтому придется все сделать вручную.
Я оробел. У каждого из нас в жизни некоторые вещи случаются в первый раз.
Вместо валенок я натянул сапоги, чтобы ноги не застревали в каркасе мачты, скинул шинель, оставшись в коротком бушлате. На руках - тонкие вязаные перчатки. На талии - страховочный пояс. Вниз я старался не смотреть: предстояло взобраться на тридцатиметровую высоту.
Руки судорожно цеплялись за металл, сердце бухало в голове, как камень в бочке. Добравшись до верха, я с трудом влез на головку под локаторами и быстро пристегнул страховку. Верхушка мачты под порывами ветра раскачивалась с амплитудой метров в пять-семь. Не в силах побороть нахлынувший ужас, я долго и истошно кричал "мама!", крепко обхватив холодный метал вдруг окостеневшими руками. И тут я посмотрел вокруг...
Леса, поляны, танки, палатки, оружейные склады, крошечные фигурки людей... Господи, а Земля-то - круглая! Действительно - КРУГЛАЯ!!!
Адреналин освежил голову, и я скосил взгляд к подножию мачты. Четыре муравья размахивали своими смешными лапками. Сквозь порывы ветра доносились неясные звуки. Наконец, голоса слились в единый ритмичный хор:
- Вправо!
- Что-о-о? - надрывно орал я.
- Влево!
Уже оказавшись на земле, я постарался уединиться, чтобы, так сказать, в интимной обстановке еще раз пережить обрушившиеся на меня ощущения.
Связь была налажена, и теперь все дни единственным огорчением были политинформации, а единственным развлечением - завтраки, обеды и ужины. Можно было ничего не делать, смотреть на снег, вдыхать густой влажный воздух, искрящийся на морозе, да искать - где бы чего украсть из еды.
Заканчивались продукты, да, впрочем, и наше многодневное стояние подходило к концу. Еще одна отработка учебной задачи, и все, завтра утром - в часть.
Рядовой состав к станциям не подпускали: поскольку за ходом учений наблюдал штаб округа, боевое дежурство несли офицеры и прапорщики - не должно было быть ни единого срыва. И тут случилось непредвиденное...
Прапорщик Жук переключал зисовские каналы, мыс лейтенантом Потаповым ели сушеную колбасу, поливая все это кетчупом - одним словом, занимались боевой и политической подготовкой. Неожиданно кунг качнулся, и с улицы по-слышались тяжелые матюги: машина была не заземлена, и кого-то ударило током.
Потапов с Жуком злорадно переглянулись. Это была своеобразная сигнализация на случай "шухера": посторонний не сразу мог проникнуть на незаземленную станцию.
Лейтенант Потапов приоткрыл дверцу и тут же слетел вниз. Послышался доклад по команде. Жук выглянул вслед за ним и вдруг дернулся вглубь кунга, молниеносно приводя одежду в порядок: на улице стоял командир бригады связи полковник Дашук.
Потапов с остальными проверяющими предусмотрительно остался на улице, и вся тяжесть общения с комбригом пала на Жука. Вытянувшись по струнке, я с ужасом наблюдал развернувшуюся передо мной сцену.
- Товарищ прапорщик! Соедините меня с "Сиренью" по Р-404! Время пошло! - Дашук, не глядя на руку, отодвинул обшлаг шинели. Блеснул циферблат. Холодный взор испепелял Жука.
Тот заметался у пульта, переключая датчики, но его тут же прервали:
- Стоп! Три минуты прошло! Чем вы тут занимаетесь?! С рядового состава спросить нечего: эти чурки не врубались, и никогда врубаться не будут! Но вы-то - профессиональный военный! Где ваш комбат? Где Коростелев? Часть не тронется с места, пока весь состав не научится отрабатывать задачу в установленные сроки! Будете стоять три дня! Неделю! Десять дней! Но воевать вы у меня научитесь!
Начальственные сапоги ступили на снег и захрустели куда-то вдаль. Жук остановившимся взглядом проводил комбрига, сказав лишь тихо: - Хандец...
Как только Дашук исчез с горизонта, в расположении началось активное "шуршание": сержанты, офицеры, прапорщики разлетелись по станциям. Под-полковник Коростелев бегал от кунга к кунгу, выкрикивая короткие распоряжения. В часть был отправлен "ЗИЛ" за провиантом: продукты кончились. Совсем.
Возможно, Дашук сразу же забыл об отеческом наказе, но начальство все пребывало в нездоровом напряжении.
На следующий день обошлись без завтрака. Затем - без обеда. Сержант По-пов достал из заначки пакет с сухарями. Мы сидели вокруг жестяной печки, мазали на черные сухари комбижир и мечтали об одном: вернуться в теплые казармы, смыть с себя в бане всю копоть, поесть горячей пищи и хоть немного поспать по-человечески.
Еда была так себе, но хоть что-то нужно было заглотить, чтобы не ослабнуть на этом морозе.
Сухари представляли собой остатки хлеба с солдатских столов, который отправляли в печи на обработку. После этого твердые как камень черно-коричневые плитки могли храниться годами, упакованные в большие бумажные мешки. Как-то, будучи в наряде по столовой, я встряхнул один такой мешок, желая ухватить его поудобнее. Из рваных отверстий выпали две полупридавленные мышки и заковыляли по бетонному полу, ища спасения между столов, но тут же были раздавлены кирзовыми сапогами. В часть неделю не завозили хлеба, поэтому края сухарей, объеденные мышами, аккуратно обламывались. То, что оставалось - подавали на столы. С комбижиром отношения были сложнее. Его изготавливали из отходов пищеперерабатывающей промышленности, и для большей сохранности нашпиговывали парафино-содержащими веществами. Солдатские желудки не переваривали этой гремучей смеси, и остатки комбижира оседали на стенках пищевода и кишечника, вызывая неутихающую изжогу.
Одним словом, день-два наш рацион не блистал разнообразием.
Наконец, Коростелев договорился с артиллеристами, стоявшими лагерем неподалеку, и мы повзводно потянулись к чужой полевой кухне: раз в день более-менее приемлемая пища была обеспечена. Сначала питались артиллеристы. Осганшуюся жижу дохлебывали мы. И без того супчики были не ахти как наваристы, поэтому никто не роптал. Последние сухари мы размачивали в тарелках с чуть теплой водицей. Получившаяся кашица вполне походила на еду.
Когда-то здесь был лес. И река. Летом росли грибы, ягоды, зелень всякая. В воде плескались лягушки. Быть может, даже водилась рыба. Сейчас среди поваленных сосен и перемолотого валежника валялись орудийные гильзы, раздавленные катушки из-под кабеля, ящики из-под снарядов, остатки бушлатов и обрывки кирзы. Все было добротно полито солидолом, соляркой и антифризом. Мы нашли бугорок, обдуваемый ветром, и потому бесснежный, и попытались под-жечь почерневшую жирную землю, которую уже не мог схватить никакой мороз. Бойцы притащили паяльную лампу, и со второй попытки оголенный островок замигал синим пламенем. Огонь расползался к границам, очерченным снегом, не думая затухать.
Развлечений больше не было.
Набили в котелок снега и при помощи того же паяльника заварили чай: в талую воду накидали хвои. Горячая жидкость согревала изнутри, но ненадолго.
- Нико, что ж тебе не сиделось в твоем Сухуми? Родители вроде богатые... Че, не могли на лапу никому дать?
- Э-э, они-то меня сюда и отправили. На семейном совете решили: "Давай, Николай Отарович, пора тебе в армию!" Понимаешь: наркотики, девочки, то-се, шаля-валя... Эх, а какой у меня был охотничий домик - там, в горах! Каждую осень с отцом и братом - бах! бах! - козочек стреляли. А какая у меня коллекция охотничьих ружей!..
Все ненадолго затихали, силясь представить себе чужую красивую жизнь. Что было тогда, до этой незримой черты? Порой накатывало нехорошее ощущение, что все, что происходит сейчас, было всегда и пребудет вовеки. Разговоры и раздумья перебил подполковник Коростелев:
- Здравия желаю, товарищи солдаты!
Мы вскочили, не успев спрятать неуставную паяльную лампу.
- А-а, кушаете? Нет ли у вас где тушеночки? Вроде, что-то оставалось.
- Не, товарищ подполковник, весь сухпай кончился. Коростелев крякнул, но тут же, как ни в чем не бывало, сказал:
- А вы у артиллеристов спросите. У них точно - есть!
- Так ведь не дадут, товарищ подполковник! Коростелев поманил бойца: иди-ка сюда.
Внизу, сквозь редкий соснячок, виднелась полевая кухня.
- Смотрите, товарищ солдат: во-он рядом с котлами ящики стоят. Я точно знаю - там у них немного осталось. Давайте-ка, быстренько, пока никого нет...
Мы валялись в палатке, подкидывая в "буржуйку" сосновые ветки. Тут откинулся полог и появилась счастливая перепачканная физиономия Вани-камбалы, прозванного так за вогнутое лицо и патологически выпученные глаза:
- Есть! Правда есть! Я их бомбанул - все чики-пики было! Лохов учить надо! На матрасы упала буханка хлеба и две банки - тушенка и рис. Из кармана
были извлечены грязные кусочки сахара. Все разом зашевелились. На "шухер" поставили духа, содержимое банок вывалили на лист жести, положили на печку. Чтобы не растекался жир, края обложили нарезанным хлебом. За палаткой на паяльнике бурлил чай.
Пожалуй, ни до, ни после я не ел столь вкусной пищи. Все поделили поровну, даже лист жести был досуха вытерт хлебными корками.
Днем позже из части привезли бидоны с кашей и щами. Был белый хлеб и кисель. Все - горячее!
Разрешалось брать добавку.
Учения перешли в иную фазу, бригада связи уже не требовалась, да и Дашук пропал из поля зрения. Сразу же после плотного обеда комбат дал команду свора¬чиваться. Часа через полтора все были готовы; работали быстро, слаженно. Домой!
- Куда? Домой?! - расхохотался Футдин. - Ты хоть помнишь, где твой дом, солдат?
В кабине было относительно тепло. Можно было снять раскисшие сапоги, подложить под себя влажные портянки, испещренные темно-коричневыми раз¬водами, поджать босые ноги и, накинув на колени бушлат, глазеть по сторонам. Ноги, свободные от обуви, буквально дышали. Было приятно шевелить голыми пальцами. Вот еще одно из немногих наслаждений - ходить босиком по полу, по земле. Днями, неделями не снимая сапог, начинаешь ценить это особенно остро.
Смотри, смотри! Уже въехали в ближайшую деревню! Колонна двигалась медленно, переваливаясь на разъезженных колеях. Вдоль обочин шли девочки, женщины. Бойцы высовывались из окон и что-то кричали вслед. Водилы радостно давили на сигнал. От колонны шел сплошной гул и непонятные выкрики. Девчонки улыбались и махали вслед. Наверное, это были школьницы, лет по тринадцать. Но все равно - это был женский пол, и мы проявляли знаки внимания, доступные в такой ситуации.
На окраине головная машина притормозила у продмага. Комбат ринулся затариваться одному ему ведомым кайфом. Солдаты высыпали из машин, разминая отсиженные ягодицы. Кто-то курил плохие сигареты, кто-то "отливал" на заляпанные грязью скаты "ЗИ Лов". По обеим сторонам колонны топтались офицеры и прапорщики, наблюдая, чтобы бойцы не отходили далеко от машин.
И тут я увидел на голых ветках замерзшего дерева багряные кисти рябин. Сослуживцы уже стягивались к забору, из-за которого торчали чернеющие на снежном фоне прутья. Рябину набивали в подсумки, в карманы, за пазуху, ели тут же, на месте. Твердые ягоды горчили, растекаясь по языку ароматной жижей.
Сплюнув на обочину оранжевую слюну, я заскочил в кабину, откинул голову, завернулся поудобнее в бушлат и задремал. Снилась мама, и берег реки, много солнца и теплого ветра. Кажется, я был счастлив. Нет! Точно - был счастлив.
СТАРШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ ТАТЛИН
Офицерская общага. Сидишь, как в гетто. Сплошь нерусская речь, крики, дети россыпью, азиатские песни. Одним словом, табор. Ребятишки- в коридоре, на лестнице. Гурьбой гомонящей черномазая пацанва носится. Но вдруг с ними, среди них виднеется беленькая голубоглазая девочка. На нее смотришь и умиляешься. Все они скороговоркой бормочут стишок, протягивают руку, просят денюжку. Даю только ей. Детство в выгребной яме, в разоренном и сыром, кишащем людьми доме. Об отце этой девочки я хочу рассказать.
Я видел его лишь однажды. Был какой-то праздник, и гуляли вместе с женами. Татлин поспорил о чем-то с Падлом. Был такой противный мерзавец, у нас служил. Он потом, смеясь, вот как объяснял:
- А тут чего-то грубость не в тему пошла. Ноги дергаться начали. Его повели умыться, он возвращается в кителе своем. Весь в медалях, в крестах. Сказать ничего не может, только плачет. Я думаю: "А-а, так ты -контуженый? Ну, тогда понятно". Мне его даже жалко стало.
Противный человек противно рассказывает. Но так оно все и было. Плакал, уткнувшись в медали. Я видел, и у меня ком стоял в горле.
Под Курчалоем двумя ротами в село входили. Накануне бой был. С утра мирные к комбату пришли. В шляпах, в шелковых костюмах.
- Белоевы где?
- Ушел. Все бросил. Дом бросил.
- Хохлы ушли?
- Ушел.
- Арабы ушли?
- Араб раньше, давно ушел.
По лесу с горочки спустились к старому русскому кладбищу. Оскверненному, поруганному. Чечены фугас взорвали, наизнанку вывернули. Кости, тряпки, доски.
В боярышнике наткнулись на него. Лежит с раскрытым ртом, наполненным муравьями. Глаза тоже открыты, замутились. На плечах - зеленые погоны с арабской вязью.
- Старший прапорщик, - пошутил беззубый волгоградский контракт-ник Витя.
- Документы есть?
Витя взял палку, потормошил его, задрал с живота тельняшку закровевшую, одеревеневшую. Тучи мух, мошкары вьются. Отмахиваясь, по¬читали бумаги с волчье головыми печатями. Бамутский полк имени Дудаева, Президентская гвардия. Правда, все просроченное и на разные имена.
- До темноты оставили. Придут, значит? Как думаешь? - спросил Татлин.
Еще девушку боевичку нашли. У нее блокнот был. Татлин раскрыл, а там - рисунки медвежат, зайчиков, песни "Мумий Тролля".
В селе пошли к огромному, выложенному из красного кирпича дому братьев Белоевых. Во дворе, как положено, клетки для рабов, цистерны с нефтью. Внутри все разбросано, перевернуто. Рваные матрацы валяются, кучи битого кафеля. На полу - шприцы, черные стеклянные банки, горелые тряпки. Фотографию их нашли. Всех восьмерых братьев. Год во¬семьдесят пятый, наверное. Когда все они кто в школе учились, кто в колхозе работали. Все в олимпийках, в позорных пиджачках. Четверо, кто постарше, сидят, остальные за спинами стоят. Шестеро из них убиты на сегодняшний день. За двух последних награда объявлена.
Бойцы по дому разбрелись, ищут что ценное. Ходят уже в свитерах, в жилетках, трико спортивных. Примеривают, хрустят подошвами об оскол¬ки. В одной комнате книжки религиозные нашли, отпечатанные в Финляндии. Про их закон - шариат. Про их конституцию - Коран. Про рай под тенью сабель. Собрали, сожгли все в чугунной ванне.
Татлин с офицерами на веранде сидел, когда их позвали. В саду КАМАЗ-рефрижератор стоял. Соседи сказали, что Белоевы его с Грозного пригнали, когда русские с хребта спускаться начали. Сказали, что с мясом, с бараниной. В
Ростове в 124-ой лаборатории в нем потом насчитали фрагменты тел шестидесяти семи человек. То ли еще с прошлой войны, то ли уже с этой. Татлин нутро этой мясовозки своими глазами видел.
После войны Татлин в тот же Ростов за деньгами ездил. Их у него прям там и отняли. Среди белого дня на улице. Успел только за ворота выйти с кассы, а его ждали и встретили.
Старший лейтенант Татлин через полгода повесился в своем подъезде на лестничной клетке, где квартиру только что получил. На совещании наш комбат по сейфу стучал:
- Тоже слабовольный. Как у нас здесь некоторые. Жена - прапорщицей в саперном полку. Она, тварь, даже не вышла. Милиция соседей начала опрашивать, те говорят: "Вроде вот из этой квартиры". Тогда только открыла, когда ей позвонили. Тогда только выяснили, кто висит! Ну, это дебил, а не человек! Разве можно из-за бабы вешаться? Потому что в армии, вашу в печень мать, одни дебилы остались! Гуляла она у него с этим... как его?.. У нас в третьей роте был, перевелся вот. По подпольной кличке Падло - вот этот сука трипперная. Как его фамилия?
В Грозном на консервном заводе Татлин увидел у побежавшего спецназовца, поднявшегося в атаку, надпись крупными буквами на спине: "Прости нас, господи!" Он тогда подумал: "Вот уж действительно!" Поднялся и побежал следом, бойцов поднял в атаку.
5 мая 2002г.
СМЕТЛИВАЯ СОРОКА
Как-то шел я по зимнему лесу. Тропка круто повернула направо и потянупась в густой осинник.
Неожиданно громко застрекотала сорока. Потом она села на прогалину недалеко от меня и стала что-то клевать.
Что же она отыскала? Боясь спугнуть птицу, осторожно стал подкрадываться к ней, переходя от дерева к дереву. Хочу увидеть: что ж клюет белобокая?
Приблизился шагов на пятнадцать, стою, спрятавшись за толстый ствол осины. Заметил: перед сорокой лежало что-то блестящее и прозрачное.
Пригнувшись, перебежал к толстой сосне, затаился, внимательно гляжу - так того же мешочек из целлофановой пленки! А в нем лежит кусок белого хлеба. Его, видимо, обронил кто-то из ребятишек, катавшихся на лыжах с горки.
Вот сорока сильно клюнула хлеб и застыла в недоумении - он остался цел. Пленка оберегла хлеб, как панцирь.
Видимо, стрекотунья была сильно голодна, потому что принялась сильно долбить пленку, чтобы разорвать ее и достать корм. Но как ни старалась - ей это не удавалось.
Внезапно, заподозрив что-то неладное, возможно, заметив меня, она взлетела на верхушку березы и часто и громко застрекотала на весь лес, то и дело поглядывая на мешочек, где лежал лакомый кусок.
Я вышел из укрытия, свернул в сторону, прошел несколько шагов и спрятался за дуб.
Тут сорока меня уже не видела.
Наблюдаю, что будет дальше. Не прошло и пяти минут, как сорока, гонимая голодом, снялась с березы и села у "добычи". Она повторила попытку разорвать мешочек, но вскоре оставила это бесполезное занятие и застыла в одной позе, как бы раздумывая о чем-то. Вдруг клювом передвинула мешочек, а потом, цепко ухватившись за краешек, быстро приподняла его.
Хлеб передвинулся. Она подняла мешочек уже выше, и кусок вывалился. Сороке только это и нужно было: схватила хлеб в клюв, поднялась и исчезла.
- Смекалистая сорока, - подумал я. - Сообразила все же, как достать корм. Не зря ее считают одной из сметливых и умных птиц.
Подошел к месту, где лежал хлеб, нагнулся, пощупал целлофановую пленку. От холода она сделалась крепкой и плотной. Такую проклевать птице было не под силу.
КЛЕСТЫ
В морозный день лесник Егор Дуденков делал обход своего участка. Лес стоял в зимнем убранстве: белый, сверкающий. Высокие медноствольные сосны обрядились в пышные горностаевые мантии, а молодые сосенки надели теплые белоснежные шубки.
Проехав 97-й квартал, лесник решил посмотреть на лосиную столовую. Не замела ли метель копну сена, которая стояла под дубом в осиннике на склоне Сухого оврага, километрах в трех от опушки.
До Сухого оврага оставалось не больше километра, но лесник устал и решил передохнуть. Остановился под невысокой, с раскидистой кроной сосной, вытер большим цветастым платком пот со лба и вдруг услышал негромкий свист, прерываемый тихим щебетанием и скрипом.
Глянул на ветки и увидел птичку. Она быстро взлетала на верхушку дерева.
Оперение ее было яркое. Грудь - малиновая. Крылья, хвост и головка - буровато-красные. Вот она крючковатым, раздвоенным, похожим на ножницы клювом стала проворно отламывать чешуйки с сосновой шишки, вылущивая семечки.
- Клест! Пернатый кочевник наших лесов, - определил Егор.
Решил понаблюдать за клестом. Стоя под сосной, заметил, как он юркнул в густые ветки. Егор долго вглядывался в игольчато-зеленые заснеженные ветви и, наконец, увидел гнездо, в котором сидела желтовато-серого оперения самка-клест. Вот она раскрыла клюв, и самец положил ей туда корм.
"Клестиха не покидает гнездо ни на минуту, чтобы не застудить яйца", - поду-мал лесник.
Гнездо клестов Егор обнаружил впервые за семь лет работы лесником. Ему очень хотелось посмотреть: какая у этих птиц кладка яиц? Но свое желание он превозмог, не стал мешать птице.
Вскоре лесник добрался до лосиной столовой. Копна была занесена снегом. Егор отыскал спрятанную лопату и раскопал снег.
Через пару недель лесник по делам снова оказался в этих местах. Решил поглядеть на гнездо клестов. Осторожно приблизился к сосне и увидел в гнезде четыре головки в коричневом пушке.
"Вот чудеса! Птенцам даже холод не страшен! - подивился Егор. - Необыкно-венная все-таки птица - клест! Вьет гнездо и выводит птенцов в самую лютую стужу.
Может оттого, что питается клест семенами сосны и ели, он легко переносит морозы".
Лесник вспомнил, как в детстве слышал от отца, что мертвый клест долго не разлагается, он как бы набальзамирован смолою.
Из книг Егор знал: в марте клесты со своим потомством улетают на Север.
А с первой порошей снова вернутся в родные края обзаводиться семейством.
КОСТРЫ ОСЕНИ
...В саду горит костер рябины красной, Но никого не может он согреть...
С.Есенин
.. .Сентябрь на исходе. В природе стоят погожие дни бабьего лета. Лес красуется в разноцветном наряде. Осенний лиственный пожар полыхнул по деревьям и кустарникам, по густому папоротнику и траве, проплясал, проярил на полянке и спрятался где-то в чащобе.
Я не спеша иду по узкой лесной дороге, с восхищением смотрю на нарядные краски леса. Кругом, куда ни глянь, - на склонах, в низинах и оврагах - хозяйничает золотоволосая осень, зажигая то тут, то там яркие пылающие костры...
Вот на обочине увидел стройную высокую осинку. Крона на ней ярко вспыхнула пурпурным огнем. Кажется, от легкого дуновения ветерка пламя колышется, перелетает с ветки на ветку и вот-вот перебросится на растущую рядом зеленую сосенку. Долго любуюсь осинкой. Красота! Глаз не могу оторвать...
Спускаюсь в ложбинку и останавливаюсь в изумлении. Две белоствольные березки на бугорке светятся золотистым свечением. С деревьев тихо падают на землю, будто золотые монетки, желтые листочки. А мне кажется, что это осень разбрасывает по земле свои несметные богатства.
Свернул в осиновый перелесок. Гляжу направо и вижу: на пригорке слабым костерком вспыхнул вяз. А сосед его, красавец-клен, сменил зеленый кафтан на парчовый и красуется в обновке перед молоденькой осинкой...
Бежит осенний огонь по лесу. Вот он ярко вспыхнул в густом орешнике, перескочил на дубы-великаны, лизнул перистые листья рябины и ясеня...
Зашумели деревья, роняя на землю багряно-красные, желтые, бурые, лимонные листья. Завертелся в воздухе большой кленовый лист и улетел за высокую березу, мелькнув над полянкой золотистой иволгой.
Я подошел, нагнулся и поднял его с земли. В симметрии узорчатого рисунка листа виделись очертания сердца. Трепетно держу в руке сердце осени...
Лес стоит посветлевший, веселый, одетый в багрянец и золото, похожий на нарядный терем, расписанный яркими красками, переливающимися тончайшими оттенками и блестками. Такую красоту способна сотворить только волшебница-осень...
Спускаюсь в овраг. В пожухлой траве горящими угольками вспыхивают семена ландыша. На склоне оранжевым огнем запылал куст крушины. Его видно издалека. Он так и манит к себе.
Шумит лес, волнуется, деревья перешептываются, с шорохом летят и летят листья. Листопад все гуще застилает лесные дороги, тропинки, полянки яркими цветистыми, искусно вытканными, сказочно красивыми коврами. Я шагаю по этим коврам и не могу налюбоваться их чудесными узорами...
Мое путешествие в мир прекрасного закончилось. Я возвращаюсь домой.
На опушке подобрал сломанную ветром осиновую ветку и несу ее в руке, словно горящий факел осени.
ЛАСКА
На склоне лесного оврага, в осиннике, у валежины, вдруг промелькнул ка-кой-то зверек.
Успел заметить: он белый, как снег. Такого лесного обитателя я увидел впервые. Направился к осине, чтобы спрятаться и понаблюдать: не выйдет ли еще из своего убежища незнакомец?
Сделал несколько шагов и услышал мышиный писк. Посмотрел - и чуть не вскрикнул от удивления. Впереди шагах в десяти, с мышкой в зубах стоял зверек, которого я видел мельком.
Опознал в нем ласку - хищника, из семейства куньих. Она мышковала на полянке.
Вот ласка белой стрелой метнулась в кусты и исчезла.
Стою. Раздумываю. Может еще появится. Не тороплюсь уходить.
Ноги стали замерзать. Легонько притоптываю на месте. "Проплясал" минут двадцать, и терпению моему пришел конец.
Но тут ласка выбежала на прогалину, огляделась. Стоит на задних лапках, носом по сторонам поводит. Видно, запахи мышиные улавливает. И вдруг, как прыгнет метра на два!
И тут же раздался жалобный писк. В зубах у хищника билась мышка леснушка. Она тихо попискивала. Зверек пока не убивал ее своими острыми зубами. Чего-то ждал. Или просто решил поиграть с добычей?
Прыг! - и нет ласки. Исчезла, как сквозь землю провалилась. "Куда же она спряталась?" - думал я, стоя под осиной.
Внимательно осмотрелся по сторонам. Вижу: лежит наполовину занесенная снегом большая куча хвороста. Может, под валежником у нее убежище?
Когда жил в деревне, от знакомого охотника слышал: ласка делает себе гнезда под камнями, в поленницах дров, под кучками хвороста, в амбарах и заброшенных сараях.
Поэтому решил еще понаблюдать. Спрятался за толстый ствол березы недалеко от хвороста.
Мороз крепчает. Но уходить я не думаю. Хочу убедиться в правоте своего предположения. Не ошибаюсь ли?
Может, ласка посочувствовала мне, замерзающему, только выскочила она из своего домика и на миг остановилась. Зверек был величиной с варежку. Уши маленькие, округлые. Передние лапки короткие. Мордочка вытянута. Мех гладкий, белоснежный, с блеском. Глаза-бусинки так и бегают.
Прыг! - и снова нет ласки. До чего ж гибкая, будто без костей!
Прошло минут пять, и хищник снова с добычей в зубах юркнул под хворост.
По-видимому, запас корма делает на случай непогоды.
Больше ласка не показывалась. Наверное, отдыхала, вкусно поужинав.
СВИРИСТЕЛЬ
Узкая тропинка, петляя по склону оврага, густо заросшему осинником, убегает в глубь леса. Сильно пахнет прелым листом, сыростью.
Тихо в лесу. И вдруг до меня долетел еле слышный перезвон колокольчика: "Динь-динь-динь"... Откуда ему тут взяться? Может чья-то меченая корова бродит по косогору, пощипывая молодую травку?
На ветку березы села красивая с розовым хохолком на головке птица. Почистив клювом перышки, она звонко запела: "Дзинь-дзинь-дзинь"...
Свиристель!
Долго слушал чудесную песенку, которая мелодичным звоном разливалась по лесу.
СЛАДКОЕЖКА
По заснеженной лесной опушке, меж высоких бронзоствольных сосен петляет тропинка, по которой люди ходят на дачи, в гаражи, расположенные сразу за высотными домами.
Зимним солнечным днем я спешил по ней в лес - положить в кормушку семечки для синиц.
Прошлой ночью метель намела в окрестностях большие сугробы снега.
Тихо в сосняке. Лишь негромко посвистывают серо-голубые поползни, пор-хая по стволам деревьев, отыскивая в коре личинки. Вдруг вижу: впереди, шагах в двадцати, из снега торчит что-то черное и пушистое.
Подошел ближе. Разглядел незнакомый предмет. Это был клок меха, похожий на хвост какого-то зверька. Показалось даже, что он чуть шевелится.
Осторожно подкрался. Протянул руку и только хотел дотронуться до него, как тот резко дернулся в сторону, и из сугроба пулей вылетела белка. Отпрыгнула, недовольно заурчала, зацокала, прытко пробежала небольшую полянку, молнией взлетела на высокую сосну и спряталась в густых ветках.
Невероятно! Клоком меха оказался беличий хвост! На месте, где он был, зияла нора.
А в ней и рядом на снегу лежали разгрызанные косточки каких-то ягод. Присмотрелся.
Это была обыкновенная вишня.
Видно, на днях кто-то разбил банку с вишневым вареньем и бросил около молодой сосенки.
Банку с ягодами занесло снегом.
Утром, как только взошло солнце, белка бегала по кронам сосен, отыскивая шишки, чтобы позавтракать. Но, видимо, нашла корма мало и побежала в свое дупло голодной.
Зверек зачем-то остановился на этом месте и учуял лежащую под снегом вишню.
Лапками раскопал снег, достал ягодку, съел сладкую мякоть, а потом разгрыз косточку и попробовал семя. По-видимому, вишневые ягоды белке понравились. И она стала еще откапывать вишню. Не заметила, как зарылась в снег глубоко, -только кончик хвоста был виден над сугробом.
Постоял недолго у снежной норы, измерил глубину ее, она была приблизительно семьдесят сантиметров, и пошел к месту где находилась птичья кормушка.
Часа через два возвращался по тропинке домой. У сосенки опять промелькнула знакомая белка и юркнула в снежную норку. Над сугробом чернел лишь кончик хвоста.
Ну и сластена! Видимо, "деликатесное блюдо" пришлось ей по вкусу настолько, что и про опасность забыла.
От природы у белки удивительное чутье. Орех или желудь она обнаруживает через метровую толщу снега. А вот чтобы белка вишневые ягоды отыскала под сугробом...
ЗЕЛЕНЫЙ ДЯТЕЛ
В летний солнечный полдень иду по лесу.
Вскоре вышел на опушку. Впереди, шагах в пятидесяти от меня, увидел у березы муравьиную кучу, в которой копошился какой-то зверек.
"Кто бы это мог быть?" - подумал я. Подошел ближе и, удивленный, остановился.
Неизвестным зверьком оказался зеленый дятел - редкая птица наших лесов. Вот он растопырил крылья и длинным клювом стал расшвыривать муравей¬ник.
Незаметно подкрался близко к птице. Спрятался за толстый ствол сосны. Смотрю.
Дятел сунул свой круглый язык в муравьиную кучу и проглотил налипших на него живых муравьев. Проделал он так раз десять подряд.
- Муравьед! - чуть было не крикнул я. - Зачем полезных насекомых поедаешь? Или тебе другого корма не хватает?..
Лесной обитатель продолжал обедать. По величшее он больше своего пестрого сородича. Крылья, спина и хвост - зеленые с желтым отливом. Голова, грудь и живот - серые, но тоже вперемешку с зеленым пером. На животе и боках черные пятна с зеленым оттенком. На голове красная яркая полоска, которая говорила о том, что это был самец.
Обед дятла прервал бегущий по тропе мужчина, одетый в синий спортивный костюм. Птица учуяла приближающегося человека, заволновалась, вспорхнула и опустилась на осину, буквально в трех метрах от меня.
Стою, затаив дыхание. Дятел поднимается вертикально по стволу, долбит клювом кору, отыскивая насекомых и их личинки. Взобрался до половины дерева и вдруг стал пятиться. По-видимому, ему не понравился этот способ добывания пищи. И он, спустившись на землю, принялся отыскивать ползавших в траве рыжих муравьев и глотать их...
Неожиданно дятел вытянул голову, громко крикнул: "Пи-пи-пи!" Насторожился, кажется, заметил меня, быстро взлетел и сел поблизости на металлическую опору ЛЭП.
На новом месте он пробыл недолго. Поднял голову, резко вскрикнул и исчез в лесу.
Еще в детстве в орнитологической литературе читал: зеленый дятел поедает муравьев, их яйца и личинки, а как он это делает воочию, увидел сегодня в первый раз...
Муравейник
Нет, на Верку Григорий не обижался.
"Это теща-стерва к участковому побежала. Теперь вот раскаивается. За рукав дергает, слезу смахивает концом полушалка. Жалеет... Да и Верка вон как заливается. Плачьте, плачьте, паскуды. Что хотели то и получили. Спровадили кормильца... Теперь Верка-то на дойку пойдет. А что, пусть поработает намного, а то земли из-за живота не видит. И эта нахлебница собесовская - тещенька разлюбезная - не больно-то на пенсионное пособие разгонится.
А все из-за нее. Если б не она, сейчас бы мы с соседом Гаврилой да с Иваном-скорняком сгоношились. Разговоры бы вели или б уже за второй поллитровкой сгоняли. Если бы не теща... Ну, погоди у меня!
Отсижу, не такое устрою. Ишь, курва, все вспомнила. Ну, ничего-ничего, посмотрим, кто кому навредил. Вы еще поплачете обо мне, вспомянете добрым словом!
И прокурор тоже хорош. Надо же, сколько запросил. Ладно, хоть в судьях добряки нашлись - до двух лет сбили. Я-то отсижу, конечно. Было бы за что... А слова-то какие придумали: "издевательство", "надругательство". Где только выискали?.."
Размышления Григория прервал конвоир, подтолкнув его в сторону машины:
- Все, прощание закончилось, пора. Теща запричитала:
- Ой, Гришенька, прости старую, не со зла я, вгорячах... Верка выла потихоньку, без причитаний.
А дальше Григорий домысливал уже в машине. Вспоминал ход процесса...
"Все припомнили, аж в двух томах еле уместили. И кур даже приплели. Хотя без умыслу все было. Ну, сама же теща виновата, сама жалковала, что куры кудахчут, аж спасу нет. Всего-то и посоветовал, чтоб в воду окунула, так она, ведьма, посовала их в кадку с водой, они и притонули...
А шарик?! Ну и что?! Завсегда так делали - пельмени-сюрпризы подсовывали. То с луковицей вместо фарша, то перчику побольше... А я вот шарик поло-жил от подшипника. И надо же было ему теще попасться. Ведь мог бы и Верке, например, или я бы проглядел отметину. Так нет, опять же ей...
Да я и сам, конечно, хорош, видел ведь, как она пельмень в рот совала, нет бы подсказать... А зенки-то она здорово тогда выпучила; да все сказать чего-то норовила, а шарик-то так и катается, так и катается. 11е теща будто, а судейский свисток... Ну, это они уже в нагрузку к делу пришили. А взяли-то за что? Ну, было бы за что!
Ну, кто просил ее со мной и с Веркой в лес идти-то? Уж сами бы как-нибудь без нее управились с заготовкой валежника. Так нет, понесло ее тоже. А уж если пошла, так нечего было к муравейнику-то присаживаться. Лошадь старая... Не было ей другого места! Сослепу что ли не видит? Как что -так все видит, а здесь не узрела.
Да разве можно было мимо такого соблазну пройти? Эт Гаврила бы прошел, Иван бы вид сделал, что не заметил. А я-то вот не прошел...
И подтолкнул-то чуток, как бы ненароком, а она и раскоряжилась. А муравейник, как назло, пухлявый такой попался, аж по самый пуп влезла. Насилу вытянули с Веркой вдвоем. И зря вытягивали, пусть бы сидела до самого Макаркиного Заговенья. А-то ее же вытащили, а она к участковому. Разоралась на все село. Как будто муравьи ей девственность нарушили! Сразу в милицию, попу-жать меня решила. На суде-то опомнилась, облегчение мне от этого, говорит, вышло: и спина ломить перестала, и радикулит заглох. И даже, говорит, сама присесть-то не рассчитала.
Ну, погоди, вот отсижу, вылечу я тебе радикулит! Ты у меня, как портовый грузчик - мешкитаскать будешь. Ох, и наградил бог тещенькой. Сиди теперь за ее радикулит да за курей паршивых. Ладно хоть еще чего не вспомнила по причине склероза своего.
А уж я-то ничего не забуду. Может, еще чего придумаю, за два-то года..."
Горький мед
Тетку Нюру провожать вышли всем семейством. Мать и отец по очереди троекратно поцеловались с ней по русскому обычаю, а выводок, выстроившись по подобию пехотного отделения (в затылок друг другу) ждал своей очереди. Когда тетка Нюра прошлась своим слюнявым ртом по этой колонне и дошла до замыкающего - четырнадцатилетнего Вовки, пустила слезу и попросила:
- Вовк, приезжай хоть за медком, ведь живем-то недалече, подскочишь на мотоциклетке, а?
И чмокнув его в щеку, пошла к нетерпеливому супругу, ожидающему в тарантасе.
Не успела она кое-как взгромоздиться с ним рядом, как он зычно гаркнул:
- Но-о, в колесо вас душу мать!
И лошадь резво понесла дорогих гостей в их родное село Михайловку.
Пыльный завиток удалившегося тарантаса не успел скрыться за кустиком черемухи, что росла на развилке, а вся горластая мелкота разом стала призывать Вовку собираться в дорогу, к тетке Нюре за медом. Отец, усмехнувшись в усы, прохрипел:
- Поезжай, поезжай, только флягу не забудь побольше взять, а то, неровен час, не поместится.
Мать, грозно глянув на него, выпалила скороговоркой:
- Эт о чем это ты? На что намекаешь? Ежели сестра моя, так и всяко говорить можно? Что же, если мои фодственники, так и живоглоты все? Да ты своих вспомни - один жадней другого, ломаного пряника не дадут. Да у них же в рождественскую ночь снега в подол не наберешь! Ишь, подначивать вздумал, шута строит из себя.
И уже поворачиваясь к Вовке, отрезала:
- Поедешь, сынок, вот управимся с картошкой и поедешь. Возражений не последовало. При таких нападках отец всегда умолкал... И долгожданный день настал.
Вовка выкатил видавший виды мотоцикл "Ирбит" и стал проверять зажигание (как-никак, двадцать семь километров по спидометру в один конец). Отец напутствовал:
- Больно-то уж не гони - бензин пожжешь.
Провожать вышла вся семья. Насчет того, какую посуду брать, решили еще вчера вечером. И хоть намекал отец про флягу в четыре ведра, а остановиться решили на десятилитровом бидоне: вроде не много, но и не мало на такую-то ораву.
Целовального ритуала на этот раз не было. Мотоцикл, почихав немного у дома, сорвался с места - и только его и видели.
Вовка ехал и думал сладостную думу о теткином меде. В этом году был ах какой медосбор, и тетка похвалялась, что не успевает качать. И мед-то на все вкусы: и майский цветочный, и подсолнечный, и гречиха подсобила. Одним словом, сладкий непересыхающий ручей.
Так за своими думами и домчал Вовка до теткиного дома минут за сорок. На стук в ворота долго никто не отзывался. Только пес Бандит заливался лаем так, словно хотел разорвать себе глотку. Наконец, раздался теткин окрик, и пес, умолкнув, исчез в своей конуре. Засовы долго дребезжали, массивная калитка подалась, и тетка Нюра уставилась на Вовку удивленными глазами:
- Ты чего это ни свет ни заря? Проездом, аль случилось что? Вроде все живы-здоровы были.
Вовка широко улыбнулся, ласково поприветствовал тетку и, собравшись с духом, сказал:
- Да за медком снарядили. Говорят, езжай да езжай, мол, заждалась тетя Нюра, поди.
- Эт за каким медком? - удивленно вскинула бровь добрая тетя Нюра.
- Так который ты сама и посулила. Ой, теть Нюр, забыла, что ли?
- Ах, за медком! За медом, значит... Помню, помню, а как же. Только вот посуду найду сейчас, обожди.
Вдруг дал Бог памяти тетке Нюре. И пошла было, да Вовка остановил:
- А у меня с собой! - и с видом фокусника нырнул в коляску и извлек на свет бидон.
Тетка Нюра почему-то вздрогнула и побледнела:
- Ах, бидон... Хорошо, хорошо. Проходи, радемый. Да сезон-то в этом годе не очень выдался-то. Не знаю уж, будет мед, аль нет, - жалковала тетя.
А Вовка тут как тут, напоминает:
- Так рекой же лился, теть Нюр, аль забыла?!
- А? Да нет, что ты, я все помню. Счас нальем, - подозрительно косилась на бидон тетя Нюра.
Взяла его и пошла в сторону подвала. У двери остановилась, долго перебирала в руках связку ключей, а, найдя, не меньше возилась с амбарным замком. Вовка было ступил за ней в темное подземелье, но остановился под властным теткиным взглядом.
Бурча что-то про насморк и сырость, сопя, спускалась тетя Нюра вниз. Вовка слышал скрежет открываемой крышки фляги и ругань насчет темноты. Минут через двадцать она появилась на белый свет и, осторожно поставив бидон, обтерла его мокрой тряпочкой. Потом, сняв пальцем золотистую капельку с крышки, слизнула ее. Вовка хотел было взять бидон, но тетка остановила его:
- Что ты, молод еще тяжести-то носить, нахряпаешься за жизнь свою.
И самолично донесла заветную ношу до мотоцикла, поставила в коляску, да не забыла напомнить:
- Ты больно не гони, а то, неровен час, перевернешься на косогоре, греха не оберешься.
Вовка заливался в благодарностях, не забыл пожелать тетке доброго здоровьица. На том и распрощались; правда, в нагрузку Вовка получил-таки от щедрой тетки традиционный поцелуй.
Осторожно Вовка тронулся в обратный путь. Объезжал он дорогой все кочки и рытвины, на косогоре выставляя левую ногу в сторону, помня наказ добродетальной тетки. И, наконец, добрался потихоньку до дома. Мать с ребятишками поджидала его у двора:
- Ну, как? - спросила она у сияющего Вовки.
- Нормально, мамуль, - расплылся в улыбке Вовка.
Все кинулись к мотоциклу, ребятишки мешали ухватиться за бидон.
- Кышь, сластены, - пропела мать. Но никто не обращал внимания на ее ворчания, все хотели помочь, и вот так все вместе, держась кто за что, внесли бидон в дом. Отец, не участвовавший в церемонии встречи своего старшего, почесал затылок. Мать взглянула на него, всем видом говоря "Знай наших!" А кто-то уже пытался открыть плотно прилегающую крышку, кто-то побежал за чашкой, Вовка же резал хлеб, чтобы потом макать кусочками в мед и, блаженствуя, жевать.
Мать оттеснила ребятишек в сторону, открыла крышку и взглянула внутрь. Там, где-то глубоко внизу, отразилось лицо удивленной женщины. Она сунула руку в бидон, но пальцы, едва коснувшись липкого, уперлись в дно...
Ребятишки смотрели на мать непонимающе. Отец, чтобы как-то снять оцепенение, прикрикнул на них, а Вовке, попавшемуся на глаза, бурча, отрезал:
- Только бензин пожег, шалопай бестолковый...
Колькин сенокос
Делянку для сенокоса Анне выделили добрую. В низине, что вдоль ручья. Ходила смотреть. Трава чуть не до пояса вымахала. Сочная. Добрых два воза можно накосить. Вот только косить-то кто будет? Раньше-то много или мало Иван запасал, а вот теперь год как овдовела.
Старшой в армии служит. А этот... и, взглянув на увязавшегося за ней младшего, одиннадцатилетнего сына Кольку, только покачала головой, и вслух додумала: "Мал еще". А самой как-то не доводилось. В девках не научилась. Братья по этой части управлялись. А она все по дому хозяйничала. А теперь вот и сама неумеха, и помочь некому. Братья все поразъехались. Правда, на похороны Ива-на все собрались. Утешали, обещали помогать. А где уж там. У самих семьи. Да и не наездишься издалека.
Думала за поллитру с кем уговориться. Да в такую пору всех мужиков бабы пасут. Пока свое не скосят, не подходи. А там и трава перестоит. Одних палок накосишь. Так с этими думами и досидела до сумерек. Правда, Колька суетился по двору и успокаивал мать, чтобы не волновалась.
- Научимся, мам. Я видел, как мужики косят. Так машут, что валки ровнехонько ложатся. А мы что, хуже что ли?
И весь оставшийся день провозился с заржавевшей за год литовкой. Бабка, на которой отбивают косу, была вбита в чурбак, издавна стоявший у крыльца. Как отбивают косу, Колька наблюдал не раз, и был убежден, что это дело пустячное. Но, отыскав молоток, специально изготовленный для этого дела, долго примерялся к насаженной на косиво косе, которая никак не хотела спокойно лежать своим острием на бабке и непослушно выворачивалась. Дело не шло, и даже Колька умудрился в двух местах порвать острие литовки.
Пришлось ему обращаться за помощью к деду Леонтию, отцу матери, живущему через дорогу. Но мать с ним бала в вечном разладе, и часто не разговаривали месяцами. А Колька сдедом уживался. И, несмотря на убеждения матери, что, мол, ладно, сынок, так пойдет, Колька все же сходил к деду.
Дед Леонтий, далеко еще не старый, несмотря на свои шестьдесят восемь лет, укоризненно посмотрел на дорванное лезвие и, постучав минут пятнадцать молотком, оттянул лезвие косы, взял брусок, наточил ее. Затем, примерившись к косе, ловко прошелся ею по зарослям просвирки, приседая на левую ногу. Ровная строчка свежескошенной травы ложилась из-под косы. Опробовав косу, дед Леонтий настроил ее под Колькин рост и как бы напомнил:
- На пятку нажимай. На пятку. Гляди, чтоб в землю не втыкалась, - на том и закончил обучение сенокосному делу.
Довольный Колька, закинув на плечо косу, затрусил домой, не забыв подтянуть левой рукой сатиновые шаровары, вечно сползавшие с его тощей задницы. Мать встретила его недобрым взглядом:
- Мог бы и не ходить к этому кобелю старому. Как-нибудь бы сами управились.
Колька, не очень-то разбиравшийся в делах взрослых, только хмыкнул в ответ. Почему мать так называет деда, Колька догадывался. Потому что все скандалы между матерью и дедом Леонтием шли исключительно из-за его далеко не старческой лихости. Только в этом году деда поймали с двумя молодухами на колхозном зерноскладе, где он, несмотря на пенсионный возраст, нередко заменял младшую дочь Дуняшу - заведующую зерноскладом. Шел он туда охотно, так как там всегда работали бабы, а он с молодости был большой охотник до них. Он и при живой-то жене, бабушке Наталье, мотался-то со вдовушками, а их после войны считай через каждый двор проживало. То с какой-нибудь молодайкой сговаривался за банку меда. Пасека у него была хорошая. Мед всегда в достатке. Вот по причине его разгульности и скандалил отец с дочерью. И как только Анна прослышит где про очередное отцово лиходейство, так всё. Все родственные отношения порывались. Хотя шуму большого не поднимали, но разговаривать прекращали. И мать бурчала, обзывая деда Леонтия старым кобелем.
И если дед пытался оказать какую-то услугу по хозяйству, то его помощь решительно отвергалась. А больше-то и помочь некому было. Но, хотя Колька и слышал о том, что дед опять чего-то натворил, он в подробности не вникал. И в исключительных случаях бежал за помощью. Это если чего не мог сделать сам. Редко, но бывало и такое, что мать, видя, как Колька пытается насадить топор на черенище, слетающий после одного-двух разбитых чурбаков, или как он безуспешно ковыряется, подшивая прохудившийся валенок, говорила:
- Иди сходи к этому.... Только не говори, что я послала. И Колька бежал к деду со своей бедой, предупреждая его:
- Ты только мамке не говори, а то заругает. И дед Леонтий хранил тайну.
Утром мать, подоив корову и проводив ее в стадо, подняла Кольку в пять часов. Это еще с вечера уговорились. По росе-то, сказывают, лучше. И, прихватив банку с молоком, полкаравая хлеба, лука с солью, направились на свою делянку. Дойдя минут за двадцать до покоса, присели отдохнуть перед большим делом. Банку с молоком поставили в ручей, чтоб не закисло на солнышке. И, немного помолчав, решили приступить к делу. Первой решила попробовать мать, так как Колька еще успеет накоситься, ведь матери еще нужно через три часа быть на работе. А уж Колька как-нибудь продолжит.
Анна вытерла мокрые от росы руки о подол юбки и, широко, по-мужски расставив ноги, примерилась к косе. Немного подумав, взмахнула косой, решив пройтись по окраине делянки. Взмах получился с большим охватом, но коса, пройдя по верхушкам травы, зависла в воздухе. "Для начала неплохо",- успела подумать Анна и вновь решительно взмахнула, но тут же острие косы вонзилось в землю. С трудом выдернув косу, Анна недоуменно посмотрела на две травинки, срубленные под корешок. Колька хохотал рядом:
- Ну, мамк, ты прям сенокосилка.
Мать, бросив на него недобрый взгляд, пробурчала:
- Ты лучше отойди подальше.... - и снова взмахнула косой, на этот раз взвизгнувшей, наткнувшись на камень.
- Эх, неумеха, - услышала она сзади голос Кольки, - кто ж так косит. На пятку нажимай. На пятку. Гляди, чтоб в землю не втыкалась, - проговорил он, вспомнив наставления деда.
- Если ты такой умелец, возьми и попробуй. Ишь, косильщик нашелся. Под-смеиваться вздумал, - и бросила косу, отойдя в сторону.
Улыбающийся Колька поплевал на ладони и, озорно взглянув на мать, взял косу с прибауткой:
- Эх, размахнись, рука, раззудись, плечо, - последовал примеру матери, воткнув косу в землю. Правда, вытащил легко, так как коса вошла неглубоко.
- Тоже мне, учитель нашелся, - молвила мать.
Так они по очереди промаялись с добрый час, потихоньку продвинувшись метров на двадцать пять. Только сзади не было доброго валка, а валялись вразброс срубленные макушки травы или вырванные с корнем клеверинки вперемешку с иван-чаем. А где и стояла клоками, не тронутая лезвием косы, примятая трава.
Мать уже не раз пожалела, что послушалась Кольку и не взяла с вечера приготовленный серп. Серпом-то бы было сподручнее. И вконец измучившись с косой, устало решила:
- На сегодня хватит. Лучше завтра серпом потихонечку. На что Колька упрямо заявил:
- Нет уж, ты иди, а я буду косить, а то, что останется, то завтра серпом.
- Какой косить, только траву перемнешь, - протестовала мать.
Но Колька был тоже с характером, несмотря на свое малолетство, и, нередко споря с матерью, наотрез отказывался подчиняться ее требованиям. Так что спорить было бесполезно. "Да черт с ним. Намается - сам прибежит", - порешила Анна и засобиралась домой, напомнив про банку с молоком. По пути домой Анна увидела вдалеке маячившую голову идущего навстречу человека и торчавшую над головой косу. Дорога была овражистая, поэтому голова то исчезала, и была видна только одна коса, то вслед за головой показывалось и туловище, и, подойдя поближе к встречному путнику, Анна признала в нем своего отца, который, кажется, тоже признал ее и, присев в овражке, исчез из виду. Анна только видела, как по воздуху летела коса, отступая куда-то в сторону к кустарнику, росшему у дороги. А когда подошла к оврагу, то убедилась, что никого нет. Пройдя мимо кустов, не взглянув в их сторону, Анна проследовала дальше.
Дед Леонтий, отсиживаясь в кустах, проследил за тем, как Анна скрылась за бугром и, воровато вылезая, осмотрелся, оставшись довольным, что не обнаружен, заспешил в противоположную от дочери сторону.
Колька махал косой во все стороны, не по возрасту лихо матерясь, клял на чем свет стоит то непослушную косу, то противно торчащую траву. Солнце, уже поднявшееся довольно-таки высоко, начинало припекать, и Колька, обливаясь потом, не обращая внимания на шум в голове, продолжал остервенело расправляться с непокорной травой.
Вдруг сквозь стук в висках он услышал непонятные звуки "дзинь-дзинь", раздававшиеся откуда-то позади. Колька замер с косой в руках и стал прислушиваться. Звуки приближались. Оглянувшись, он увидел, как, приседая на левую ногу и широко размахивая косой, на него наступал дед Леонтий. Не дойдя до Кольки метров пять, дед пробурчал: "Берегись!". И Колька, отскочив в сторону, смотрел, как заделом ложился ровный валок только что стоявшего клевера вперемешку с иван-чаем. Пройдя крут, дед Леонтий остановился около Кольки и, оттянув прилипшую к спине рубаху, бросил: '
- Попить-то взяли с собой?
- А как же, - расплылся в улыбке Колька и бегом побежал к ручью. Дед, сняв крышку, приложился к банке с молоком, сделав несколько глотков, утер рот тыльной стороной ладони, закрыл банку и велел отнести ее на место.
- А теперь бери косу, пойдешь впереди, - призвал дед Кольку, кивнув голо¬вой в сторону Колькиной литовки.
Колька нерешительно взял ее и нехотя стал примеряться, чтоб ухватить ее сподручней. Дед, взглянув на косу, забрал ее у Кольки и, покачав головой, достал из сапога брусок, ловко стал точить ее. Коса, надежно прожужжав и затихнув в дедовых руках, была вручена хозяину. Затем дед проделал те же движения с бруском, слева-справа, слева-справа, над своей косой, засунул его вновь за голенище сапога.
- Отдохнули, пора и честь знать, - молвил дед Леонтий и поставил Кольку впереди себя, предварительно показав, как держать пятку и как махать косой. И пошли...
Косьба у Кольки шла туго, но успехи были, и это заметил даже дед, не очень-то щедрый на похвалу. И Колька, промучившись с полчаса, уже начинал реагировать на покрикивавшего сзади деда: "Пятки". И, чтоб уберечь пятки, суетился, сбившись с ритма, втыкал косу в землю. Дед сзади дожидался, когда он выдернет косу и примется за работу. Валки у Кольки получались жиденькие, кривые. Клочки травы продолжали оставаться нетронутыми, но уже не так, как с утра. Но дед выправлял его валок, накрывая сверху более мощной и укладистой строчкой, поэтому Колькиных огрехов позади не оставалось.
Пройдя метров пятнадцать-двадцать, Колька останавливался, чтоб передохнуть и вытереть пот. Дед подправлял бруском косы, немного подождав, ставил внука на прогон, и они вновь продолжали нелегкую косьбу. Но как бы было нелегко, к обеду с покосом закончили и присели в тенек под кустиками.
Колька, жадно напившись молока, под стук маленьких молоточков в голове, лег вытянув нош, не забыв подстелить свежескошенного сена, пахнувшего клевером вперемешку с иван-чаем. Когда молоточки отстучали, и разморенный Колька стал ощущать холодок сырого душистого сена, ему захотелось вскочить и побежать до¬мой, чтобы сообщить матери, пришедшей обедать, что не надо завтра приходить на делянку с серпом, что траву уложили в ровные валки и даже там, где мать с Колькой оставили вздыбленно-клокчастую полоску, теперь лежат ровненькие строчки. Но вскочить и побежать Колька не мог. Ноги, беззаботно бегавшие и не знавшие устали, теперь шли, не повинуясь его желанию. Так потихоньку, без передышки, дошли они с дедом до села. Только у дома приостановились, и дед, окликнув уставшего Кольку, пробурчал:
- Ты матери-то не говори, не то заругает.
МЕСТЬ
Всего две недели хозяйничали немцы в станционном городишке Зорске, что южнee Тулы. Но вездесущие пацаны насмотрелись всякого: и как немцы расстреляли целый эшелон наших солдат, только что прибывших на станцию и начавших выгрузку; немцы били из пулеметов и автоматов, а у наших - одна винтовка на двоих; и как лежали они несколько дней огромными штабелями на вокзальной площади; и как немцы разбивали о рельсы затворы и приклады наших винтовок и сваливали их рядом с убитыми в кучу; как вешали зорских мужчин и женщин на фонарных столбах; как стреляли цепных собак, с пеной у рта кидавшихся на фрицев.
Немцы так быстро отступили, что жители не сразу поняли - они свободны. Через два дня ушли из Зорска и наши войска. Городишко стал возвращаться к своим заботам, оставив его жителям на всю жизнь в памяти ужас этих двух не-дель, полуразрушенный вокзал и десятка три сгоревших около станции домов.
- Лабух, айда с нами на "железку", там платформа с шашками стоит, пошманаем, - тихо шептал на ухо Лабуху сосед Митька, по прозвищу Клещ, рыжий задиристый пацан лет одиннадцати.
Лабух, ровесник Клеща, белобрысый, голубоглазый, с огромными оттопыренными ушами, сегодня на станцию сорваться никак не мог. Мать приказала: "Никуда со двора" - после работы они пойдут в карьер за глиной. Вчера в доме топили печку, и вместе с кизяком в огонь попал какой-то заряд. В доме так ухнуло, что печка чудом устояла, но вся потрескалась.
Мать подумала, что это его проделки, и стала драть его за уши. Он надулся: "Что я, маленький, что ли - печку взрывать?". Мать пристально посмотрела на него и отступилась.
Лабух, он же Юрка Ефремов, жил с матерью и двумя младшими сестренками в одноэтажном доме недалеко от станции. Отец Юрки на третий день войны ушел добровольцем нa фронт и пропал. Кличку Юрка получил от отца. Отец до войны играл по вечерам в духовом оркестре на трубе. И когда Юрка извлекал слабый шум из огромной трубы, отец всегда говорил: "Молодец, вырастешь - настоящим лабухом будешь". Как пояснял отец, лабух - это классный трубач.
Отец обещал свозить его в Москву на концерт, послушать, как настоящие лабухи играют, да не успел. "Где он сейчас?", - подумал Юрка.
- Не могу, за глиной в карьер надо, - произнес Юрка с сожалением на предложение Митьки-Клеща добыть шашки.
Как он потом завидовал им: почти у всех пацанов из их компании оказались взаправдашние кавалерийские шашки. И не беда, что с обгоревшими рукоятка¬ми, зато с целыми бронзовыми набалдашниками, которые они так отдраивали, что можно было в них увидеть свою искривленную рожу. На обгоревшие рукоятки кто намотал проволоку, кто обрезки кожи.
За городом разыгрывались настоящие баталии. Звон клинков не смолкал по нескольку часов. После одного из таких сражений Хомяк заявил:
- Шашки сняли с убитых фрицев. На что Клещ возразил:
- Где у фрицев конница? Это наши шашки - Буденному везли.
- А рукоятки сгоревшие? - не сдавался Хомяк.
- Это враги народа подожгли, - уверенно сказал Клещ.
Юрка часто видел во сне отца. Вот отец строчит из пулемета по фашистам, но вдруг кончаются ленты, и фрицы начинают окружать отца. Отец бросает одну гранату, потом другую, гранат больше нет. Отец в отчаянии, он роется в патронных ящиках, но там пусто. И тут подползает Юрка с полным ящиком пулеметных лент и кричит:
- Держись, папаня, я здесь!
Пулемет опять начинал строчить и косить фрицев, которые разбегались в страхе от отца.
Отец обнимает Юрку и с восторгом хлопает по плечу:
- Ну, сын, если бы не ты, хана мне...
А однажды ему приснился сон, как отец посылает его в разведку в тыл к фрицам. Юрка ужом прополз под колючей проволокой, обошел две деревни и догадался, где фрицы спрятали свои танки. Ночью наши напали на фрицев и все танки подорвали гранатами, а фрицев перестреляли из автоматов.
А утром, на виду у всего полка, генерал прикрепляет Юрке на грудь орден "Красной Звезды", они с отцом проходят перед строем и полк кричит им "Ура!".
Но сны часто прерывала мать, тихонько расталкивая Юрку: "Сынок, надо очередь за хлебом занять". Или: "Сынок, дрова кончились", то что-нибудь еще, везде Юрка.
После обеда Юрка выкатил из сарая видавшую виды двухколесную тачку с гладкой деревянной ручкой, по-хозяйски осмотрел, положил в нее лопату, лом и поставил во дворе возле калитки. Мать прибежала с работы запыхавшаяся.
Карьер находился километрах в двух от дома. Пустую тачку вез Юрка. Рядом шла мать в поношенной фуфайке, на голове шерстяной платок в крупную клетку. Карьер был старый, глубокий. Лопата глину не брала. Мать долбила ломом, а Юрка лопатой грузил мелкие куски в тачку. Около часа они провозились с погрузкой и стали вытаскивать тачку из карьера.
- Помощничек ты мой, - ласково глядя на сына, говорила мать, - что бы я без тебя делала?
"Помощничек" изо всех сил тащил тачку. Стоило чуть замешкаться, - тачка начинала катиться вниз. С трудом выбрались из карьера, немного отдышались и двинулись в сторону дома. Но только стали подъезжать к огородам первой улицы, как из-за угла кирпичного магазина появился пьяный киномеханик Спицын - мужик лет сорока, чуть ли не единственный в городке. Его почему-то забраковала военная медкомиссия. Кинотеатр осенью сорок первого закрыли. Спицын сначала перебивался случайными заработками, а потом стал спекулировать на базаре.
Спицын был плотно сбитым, с темными азиатскими глазами на смуглом лице. Кривоватые ноги придавали его походке упругость и, казалось, он не шел, а крался к какой-то добыче, как тигр на охоте. Вдобавок он был вспыльчив.
Спекулянты на рынке боялись его. Пацаны часто видели, как он шатался по городу пьяный и ругался матом. Они невзлюбили его и пьяного всегда дразнили:
- Спица, Спица, испугался фрица!
Спицын тупо озирался по сторонам, громко матерился, выдергивал из под-вернувшегося плетня кол и гонял мальчишек по улице.
- О, в лоб мне гирю, какая встреча! - развязно приветствовал Спицын мать с Юркой. - Глинкой запасаемся? А разрешение имеется? - он вплотную подошел к тачке.
- Ты что надумал, - заволновалась мать, почуяв недоброе, - спокон веков без разрешения брали.
- Спокон веков, говоришь? - он нагнулся и двумя руками опрокинул тачку через колеса, потом, схватив тачку за ручку, сказал:
- Может, пожирней глинку погрузим, - он кивнул в сторону карьера, и наглая ухмылка скользнула по опухшему от пьянки лицу.
Юрка повис на руке барыги:
- Отдай тачку, папаня вернется - я все расскажу!
- Брысь, щенок, кончился твой папаня, - зло сказал Спица и резко тряхнул рукой, а когда Юрка упал, пнул его ногой.
- Не трожь ребенка! - крикнула мать и выхватила лом из-под кучи глины. Спица не ожидал такого оборота. Сначала он опешил и отступил назад. Мать с поднятым над головой ломом сделала к нему шаг:
- Гадюка фашистская, думаешь, я не видела, как ты вокруг ихнего офицера вился...
- Ах, ты видела, ядрена вошь! - Спица нервно полез во внутренний карман полушубка, - видела, говоришь! - он выхватил пистолет и направил его на мать.
- Пристрелю, сучка, если пикнешь.
- Дяденька, не стреляй! - завопил Юрка. - Родненький, не стреляй! Юрка пополз к ногам Спицы и стал хватать руками его грязные сапоги. Спицын с отвращением посмотрел на валяющегося в ногах Юрку, потом
перевел взгляд на мать, застывшую с поднятым ломом:
- Смотри у меня, стерва, - он погрозил ей пистолетом, - из-под земли достану. Громко сплюнув, Спица медленно спрятал пистолет в полушубок, еще раз
ненавидящим взглядом посмотрел на мать, повернулся и пошел в сторону станции своей тигриной походкой.
Мать, опустив лом, боком присела на кучу глины. Плечи ее часто вздрагивали. Юрка встал сзади, положил руки ей на голову:
- Мам, не плачь. Я ему дам! - твердо сжав толстые отцовские губы, сказал Юрка, и долго смотрел в сторону, куда ушел Спица.
После этого случая вся цель Юркиной жизни выражалась двумя словами: "Убью гада". Ему так было жалко мать, жалко себя. Был бы с ним отец, не пришлось бы Юрке ползать на коленях перед этим фашистом Спицей.
В такие минуты Юрка прятался за сараем и, всхлипывая, растирал тыльной стороной ладони слезы по лицу.
В смерть отца Юрка не верил. Он твердо знал - отец в партизанах, но не может сообщить об этом домой, кругом фрицы, а Юрка ничем не может ему помочь. И от этого становилось еще горше.
Как-то мать застала его плачущим за сараем, стала успокаивать:
- Ничего, сынок, бог даст, вернется наш папаня. Ты потерпи.
От нежных слов матери к горлу подкатил огромный ком, страшная тоска сжала сердце, и он заплакал навзрыд.
Целыми днями и перед сном в постели обдумывал Юрка разные планы мести. Сначала он хотел зарезать Спицу. Под верстаком в сарае у него был спрятан штык от винтовки. Но, подумав, он понял, что Спица намного выше, а пырнуть в живот - его не убьешь, а он хотел только насмерть.
Отвергнут был и план поджога дома: Спица выпрыгнет в окно. Тогда Юрка решил застрелить Спицу. Но ни нагана, ни винтовки у него не было. Зато он знал, что у Митьки-Клеща есть винтовка и наган, и Юрка пошел к нему на переговоры:
- Мить, а Мить, - заныл он, - у тебя все есть: и наган, и винтовка, и шашка, а у меня один штык, да две гранаты без запалов, дай мне наган, - опустив голову и уставясь на свои развалившиеся башмаки, на одной ноте закончил Юрка.
- Это ты чаво, Лабух, спятил, иль отрубей объелся? Шманать, так тебя нет -шлепнуть могут, а я тебе дай!
- Мне вот так надо, - Юрка провел ладонью по горлу.
- А тебе зачем, на фронт дернуть хочешь? Давай вместе?!
Юрка давно решил не рассказывать никому о своей обиде. За все он рассчитается сам и Клещ здесь ни при чем.
- Н-ет, я бы давно удрал к нашим, да Катьку с Любкой куда деть? Пропадут без меня, сам знаешь, а наган мне на всякий случай надо.
- Ну, если на всякий, - согласился Клещ. - Винтовку за харч достать можно. У Хомяка две, я покалякаю с ним.
Хомяк запросил за винтовку тридцать яиц или кило соли, или булку хлеба без отрубей. Яйца отпадали - во дворе после немцев уцелела одна курица и мать не спускала с нее глаз. О хлебе и соли нечего было и мечтать. Оставалось одно: идти на базар и украсть что-нибудь из жратвы.
Конечно, если поймают - побьют сильно, но другого выхода, как ни ломал себе голову, Юрка найти не мог.
В субботу, улучив момент, он вырвался от сестренок и долго бродил по базару среди телег. Товар свой колхозники стерегли зорко и, стоило приблизиться к телеге, как бабы кричали:
- Шпана, катись отсель, жисти от вас нет, ворюги проклятые!
Но Юрке повезло. В конце торгового ряда, под телегой он приметил прикрытый дерюгой бидон. А на телеге сидела укутанная в шаль женщина с девочкой-подростком. Женщина жевала ржаной хлеб, запивая его водой из бутыли, а рядом на тряпке лежало два облупленных синеватых яйца. Такое же яйцо девочка держала в руке перед ртом и куда-то завороженно смотрела.
Юрка оглянулся по сторонам, на него никто не смотрел. Возле соседней телеги пожилая тетка продавала овечью шкуру, держа ее развернутой в обеих руках перед собой.
Он подальше обошел телегу и зашел с обратной стороны, встав метрах в трех напротив бидона. Еще раз посмотрел вокруг - все заняты своими делами, посмотрел на хозяйку телеги - она сидела к нему спиной и продолжала жевать, посмотрел на бидон, сделал еще один шаг к телеге. Сердце вдруг часто заколотилось, ударило в холодный пот, ноги приросли к земле. С минуту он не мог пошелохнуться, борясь со страхом, но в памяти всплыла наглая ухмылка Спицы и он, обнимающий его сапоги.
Очнувшись, Юрка подался вперед, в два прыжка оказался у телеги, выхватил из-под нее бидон и бросился бежать. Обогнув деревянный амбар, нырнул в дыру, которую пацаны давно проделали в дощатом заборе, и помчался огорода¬ми в сторону леса. На бегу он несколько раз оглянулся - погони не было.
Забежав в лес, он отдышался, заглянул в бидон - в нем были яйца. Он насчитал двадцать семь штук.
Обрезать ствол десятизарядной винтовки и приклад для Юрки не составляло особого труда: на верстаке лежала отцовская ножовка и целый ящик всякого инструмента. А с патронами - их тогда пацаны не считали.
С неделю, каждый день, часа на полтора Юрка убегал в лес, и метров с пяти стрелял по пустому патронному немецкому ящику, подобранному в лесу. Сначала раза три он промазал и чуть не откусил себе кончик языка: после выстрела обрез дернуло, и укороченный приклад больно ударил Юрке в подбородок. Но потом он приловчился, и к концу недели ящик был в сплошных дырах с острыми заусенцами на обратной стороне.
За эту неделю он почувствовал себя взрослее и ходил гордый и строгий. Он все чаще вспоминал плачущую мать. Чувство собственного унижения все больше давило его. Если он не у бьет предателя, не отомстит за мать, как он посмотрит в глаза отцу?
Он решил встретиться со своим врагом один на один, без свидетелей, чтобы перед тем, как выстрелить, крикнуть Спице:
- На, гад, получай за маманю! А потом передернуть затвор и:
- А это, гад, за меня!
Первый раз он шел за ним от станции квартала четыре, спрятав обрез под пальто и через карман держа его за конец ствола. Пальто он не застегнул, чтобы не терять время на пуговицы, но удобного случая не было.
Спица зашел в какой-то дом и долго оттуда не выходил. Из дома его вывели под руки пьяного две женщины, и Юрке пришлось оставить преследование, так как мать отпустила его только на два часа.
В другой раз он наткнулся на Спицу - опять в стельку пьяного. Юрка уже хотел приблизиться к нему, но понял, что Спица не узнает, кто в него стрелял. И он решил застрелить его утром, когда тот будет выходить из своего дома трезвым.
Юрка стоял за углом забора соседнего со Спицей дома и неотрывно смотрел на дверь калитки, откуда должен появиться его враг. Юрка заранее проследил путь Спицы - он всегда ходил по этому проулку. Скоро он скажет те слова, что столько раз мысленно повторял. О том, что будет после - он не думал. Замерзли ноги, но Юрка терпел. Наконец скрипнула калитка и на улице появился Спица в черном полушубке и в тех самых кирзовых сапогах. Он шел в сторону Юрки.
Юрка отбежал в проулок и дрожащими руками достал из-под полы обрез. Вот Спица уже повернул за угол и Юрка, стоя боком к нему, передернул затвор. Нов этот момент из-за угла выбежала девочка лет четырех в коротком пальтишке и огромных валенках:
- Папка, папка, я хочу с тобой, я боюсь одна!
Спицын обернулся, и девочка уткнулась ему в колени. Юрка остолбенел. Ему никогда не приходило в голову, что у Спицы могут быть дети. Несколько секунд он смотрел на девочку. Горячая волна ударила в голову, обожгла остывшее на холоде лицо.
Не помня себя, он швырнул обрез в сторону, резко повернулся и бросился прочь.
Долго в раскаленном мозгу тупой болью отзывались удары собственных башмаков по мерзлой земле.
В городе наступала вторая военная зима. //VS^
Гость из Швейцарии
На второй день своего отпуска Макс открыл ключом старинный бабушкин сейф, который она привезла в Швейцарию из своей барской усадьбы в России еще накануне Октябрьской революции, достал отгуда ее дневник и стал читать написанные четким, красивым почерком пожелтевшие от времени страницы.
Встречавшиеся в дневнике отдельные немецкие слова не только не портили суть изложенного, а, наоборот, придавали тексту простой и понятный смысл. На одной из страниц, где Наталья Игнатьевна просила своих близких посетить ее бывшую усадьбу - когда время такое наступит, - Макс остановился. В этом месте была подробно дана зарисовка барской усадьбы, располагалась которая в Зыбинской губернии, в тридцати километрах от Волги, на ее правом берегу. "Добираться туда лучше всего летом, на пароходе, - писала барыня. - Места там удивительно красивые, любоваться можно бесконечно".
Макс слышал, конечно, об этом и раньше из рассказов бабушки и матери Татьяны, уехавшей в Швейцарию в возрасте шести лет. Однако пытливый детс-кий ум многое тогда успел запомнить и, вероятно, преимущественно из-за пережитого, - очень уж неспокойное было то время.
Прочитав дважды то место, где Гордеева писала о своей усадьбе, Макс задумался. Навязчивая мысль - увидеть все своими глазами, - неожиданно, больше чем когда-либо, стала тревожить его душу. Загадочный мир, в котором когда-то жили его предки, теперь казался ему более доступным и понятным. И он решил осуществить задуманное в самое ближайшее время. С этого момента он уже не мог заставить себя мыслить по-другому - ему очень хотелось поскорее исполнить свое давнее желание.
Положив дневник на прежнее место, Макс закрыл сейф ключом и, одухотво-ренный только что родившейся идеей, тотчас вышел из своей комнаты. Дверь из прихожей в соседнюю комнату, где жена гадила белье, была приоткрыта, и он пошел к супруге.
Мельком бросив взгляд на мужа, та, по какой-то только одной ей известной примете, сразу поняла, что он пришел сказать что-то важное. Только она подумала об этом, как тотчас услышала его спокойный, ровный голос.
- Слушай, Эльза, - вежливо начал он, подчеркивая всем своим видом важность неотложного разговора, - завтра утром еду в Берн, в Российское посольство, оформлять визу для поездки в Россию. Хочу навестить где-то на Волге бывшую усадьбу Натальи Игнатьевны. Помнишь? Раньше я тебе говорил об этом. Но сначала, дня на три, остановлюсь в Москве, посмотрю достопримечательности.
Выслушав внимательно, Эльза хотела ему что-то сказать, но Макс опередил ее.
- Если хочешь, поедем вместе.
Пока она думала, пауза затянулась. Наконец, вспомнив свой последний телефонный разговор с сестрой, сказала:
- Поезжай один. Берта обещала приехать в гости из Германии.
- Что ж, может, так и лучше? - над чем-то размышляя, одобрительно произнес Макс, слегка прищурив глаза.
Они внимательно посмотрели друг на друга, и, улыбнувшись, остались оба довольны. Макс вышел на улицу.
Утренний туман, спустившийся еще до восхода солнца к подножию Альп, начал понемногу рассеиваться, оставляя на ухоженных газонах серебристую росу. Вдалеке, в серо-молочном разливе, пока еще не очень четко, но уже начали просматриваться очертания домов, неуклюжие конусы деревьев и еще какие-то, похожие скорее на пирамиды строения. Новый день вступал в свои права, и все звуки города, постепенно нарастая, сливались в один, - делали жизнь привычной.
Всю вторую половину дня Макс готовился к завтрашней поездке. И только вечером, освободившись от всех дел, он присел отдохнуть. Переутомление давало о себе знать, его тотчас потянуло ко сну, и он лег пораньше.
Спал он в эту ночь крепко. Только ближе к утру, когда усталость стала про-ходить, ему приснился сон. Перед его взором неожиданно возникла полноводная река, через которую он долго никак не мог перебраться. А когда, наконец, оказался на другом берегу, то увидел вдали одиноко бродивших коней. Давая о себе знать, они изредка наполняли округу призывным ржанием. А он все куда-то шел и шел... И пути этому, казалось, не было конца.
Проснулся Макс, когда было уже светло. Подошел к окну и распахнул его настежь. Снаружи потянуло свежей утреней прохладой. Город в своем одиночестве казался безжизненным и чужим. Высотные здания в лучах утреннего солнца выглядели сказочными великанами. И ему показалось, что этот чудный по красоте мир он раньше никогда не видел. Новый день для него начинался не совсем обычно, и это радовало. Радовало солнечное утро, сама поездка в Берн, в русское посольство.
Времени на раздумье не оставалось и, одевшись, он торопливо пошел в га-раж. А уже через несколько минут его "Мерседес" стоял возле дома.
Услышав в прихожей торопливые шаги, Эльза вышла на встречу.
- Завтрак готов, Макс, - добродушно улыбаясь, позвала она мужа, поднимая над головой большого плюшевого медвежонка. -Загляни к Луизе и подари этого красавца нашему внуку. Завтра у него день рождения. Всем им от нас низкий поклон.
Макс пристально посмотрел на стройную фигуру жены с пышной грудью и довольно моложавым лицом; нежно обнял ее, поцеловал в щеку и, положив на видное место подарок, сел за стол.
Приподнятый душевный настрой разбудил в нем волну приятных ощущений и, позавтракав, он взял медвежонка и вышел к машине.
В конце недели Макс еще раз съездил в столицу, получил в русском посольстве визу для поездки в Россию. А уже через два дня, ближе к полудню, отправился в аэропорт.
Сидевший за рулем такси водитель оказался на редкость не разговорчивым, и тишина в салоне автомобиля позволяла ему наслаждаться быстрой ездой. Перед глазами постоянно мелькали стоявшие на обочинах дороги различные указатели. Ровный, как полотно, ухоженный асфальт после утреннего дождя казался темным, а кое-где не высохшие лужи, словно зеркало, блестели на солнце. После очередного, неизвестно какого по счету поворота, машина выскочила на прямой участок, свернула к аэропорту. Подъехав, Макс расплатился с таксистом, вошел в здание. Регистрация билетов на рейс уже началась, и он тотчас встал в очередь. А через час он уже сидел в самолете, наклонившись к иллюминатору. Слева от летного поля, отдавая чистотой, блестел на солнце умытый утренним дождем лес. На другом конце, уткнувшись тупыми носами в землю и прижавшись, друг к другу, гнездились несколько самолетов. На земле они были скорее похожи на большие игрушки, чем на что-то летающее. И Максу подумалось, что все созданное в природе человеком непременно должно гармонировать с окружающим миром. Самолет прекрасен в небе, корабль - в море. Только в этом случае естество природы дополняется новым, качественным содержанием. И норма эта едина для всех. На земле же, словно в плену, они ничего из себя не представляют, и тот, и другой просто мертвы.
Вздрогнув своим металлическим телом, самолет оторвался от земли и, на-брав высоту, взял курс на восток. Откинувшись в кресле, Макс, как никогда прежде, начал сейчас глубже осознавать свою роль в восстановлении ранее утраченной связи времени и поколений. Это его вдохновляло, придавало уверенность в своих салах, наполняло душу совершенно новыми, до сих пор неизвестными чувствами. Ощущение, что он уже с этого времени себе не принадлежит, не покидало его.
Занятый мыслями, Макс не заметил, как к нему подошла стюардесса. Легонько потрогав за плечо, она предложила обед. Повернувшись, он посмотрел на симпатичную блондинку с полными губами и высоким бюстом, поблагодарил за услугу.
А когда закончил обед, достал из кейса лежавший сверху российский журнал, приготовленный им еще с вечера, и продолжил читать рассказ. Произведение русских классиков Макс читал только в подлиннике, и этим очень гордился. Гордился богатой культурой, высокой духовностью российского народа, к которому причислял и себя.
Три часа спустя объявили посадку, и Макс снова прильнул к иллюминатору. За крылом самолета то и дело мелькали облака. Снижаясь, самолет быстро устремился к земле. Не прошло и десяти минут, как вдалеке, почти сливаясь с горизонтом, стали вырисовываться контуры большого города, а вскоре, сделав плавный разворот, самолет пошел на посадку.
В Москве Макс успел посмотреть Кремль и Третьяковку, а на четвертый день рано утром вылетел в Зыбинск.
Июльский день только начинался, когда он прибыл в речной порт Зыбинска. Отсюда до конечного пункта оставалось не больше двух-трех часов пути. Медленно двигаясь к светлому зданию речного порта, Макс внимательно наблюдал вокруг, надеясь увидеть какие-то признаки той прежней жизни. Однако всего того, что он помнил из рассказов своих близких, теперь здесь не было и в помине.
В зале ожидания, куда он только что вошел, как впрочем, и повсюду, был строгий порядок и чистота. У билетных касс очереди не было, и, купив билет на скоростное судно "Метеор", Макс вышел на набережную. "Так вот ты какая, Волга!" - глубоко вздохнул он, глядя на ровную поверхность воды. Волжская тишина, пропитанная чистым речным воздухом, была настолько завораживаю-щей, что Макс боялся ее потревожить. Затаив дыхание, он стоял и любовался новым для него миром красоты.
После первого гудка, известившего о скором отправлении, Макс прошел на судно и занял место у окна в первом салоне. Во время пути он часто поднимался наверх и подолгу, с каким-то внутренним трепетом, глядел кругом. Волжский прохладный ветер приятно щекотал лицо, трепал тронутые сединой его густые волосы.
Из-за большой воды левый, пологий берег Волги, еле просматривался, зато высокий, правый - с его неоднородным ландшафтом и часто встречающимися различными строениями, казался совсем близким.
- Следующая пристань - Крутой берег, - неожиданно напомнил чей-то голос, и тотчас многие пассажиры потянулись в салон, чтобы забрать свои вещи.
С берега уже стали доноситься голоса, а через несколько минут, слегка качнув бортом причал, "Метеор" замер на месте.
Макс сошел на берег, и не спеша, вместе с другими, стал подниматься по ступенькам деревянного настила вверх.
3
Заканчивалась пора сенокоса. Дни стояли жаркие, и от этого даже ночью было душно. Только рано утром, еще до восхода солнца, когда незримый холодок подкрадывался к домам с речной долины, сплошь заросшей густым кустарником, репейником и лебедой, духота спадала.
Солнце уже встало над горизонтом, когда фермер Серафим Большаков вы-шел.во двор. Потянув вверх бронзовое от загара тело, он наскоро умылся из висевшего в углу умывальника, сел на крыльцо. Две его овчарки, верные помощники, уже стояли рядом, виляя хвостами.
- И ты здесь, Цыган? - обрадовался Серафим, поглаживая большого черного кобеля по седому загривку. - А я-то думал, не выживешь? Всю неделю голову не поднимал, лежал на сене. И надо же! Теперь будем поправляться.
Он скрылся за дверью, а уже через минуту появился вновь, держа в руках коричневый кувшин с молоком, - разлил молоко в две стоявшие рядом алюминиевые миски, позвал собак.
- Чего ждем, Малыш? - деловито обратился он к молодой собаке, которая стояла поодаль и не подходила к миске. - Иди, ешь, а то потом времени не будет, поедем в загон за бидонами с молоком, а затем погоним на пастбище скот.
Наблюдая, Малыш слушал внимательно, но с места так и не тронулся. Он, как и хозяин, был, конечно, рад возвращению в строй своего старшего брата, и сейчас, проявляя свою собачью солидарность, ни за что не хотел первым подходить к пище.
С минуту понаблюдав за ними, Серафим взглянул на часы: пришло время ехать в загон, где его уже ждала Елена. Озабоченно вздохнув, он поднялся с крыльца, впряг лошадь в легкую бричку, которую смастерил для себя еще в прошлом году, и поехал. А через полчаса они вместе с женой были уже дома.
Долго не задерживаясь, он прихватил с собой двустволку, охотничий нож и сруб-ленную в лесу еще год назад кленовую палку с круглым набалдашником на конце, и вместе с собаками погнал стадо на кладбище.
Земля за ночь остыла, и идти было приятно. Миновав ручей и большую поля1г/, Серафим направил свое стадо на луга, в южную оконечность километрового оврага - Малого Тюбяка. Отлогие его склоны, как и сама лощина, сплошь заросшие густой, сочной травой, испокон веков, как магнитом, притягивали к себе животных, которые паслись здесь с ранней весны и до поздней осени. Лишь на севере, у самой вершины, овраг круто обрывался, обнажая на склонах темно-коричневое тело, которое из года в год увеличивалось. Дальше, в двухстах метрах от этого места, располагались четыре оврага Большого
Тюбяка. Доверху заросшие орешником, они, как родные братья, походили друг на друга. Только на западе, соблюдая все законы природы, они сливались в один. Меняя резко направление на юг, этот овраг в свою очередь через несколько километров соединялся с небольшой речкой Тош.
4
Но не только хорошими пастбищами славились эти места. Из года в год ходили сюда из окрестных сел люди за ягодами, грибами, орехами, которых здесь всегда было великое множество. Серафим знал тут каждую поляну, каждый родник, даже каждое дерево.
Вернувшись на пригорок, откуда хорошо просматривались лощина оврага, где паслось стадо, а так же близлежащая окрестность, Серафим сбросил на землю надоевший груз, расстелил под ветвистым, одиноким вязом, брезентовый плащ, прилег и тотчас задремал. Загорелое, обветренное лицо его казалось смуглым, морщин почти не был видно, хотя и перевалило уже за пятьдесят.
Проснулся он от шума. Собаки неожиданно вскочили с места и, рыча, пристально смотрели на большую дорогу, находящуюся километрах в двух отсюда. Серафим молча поднялся и увидел легковушку, которой мчалась по проселочной дороге, оставляя позади огромный столб поднятой пыли. Двигалась она в их сторону, и на память ему невольно пришел прошлогодний случай, который произошел недалеко отсюда, на соседней поляне. Как на грех, был он тогда один.
Елена ушла за ягодами, а собака увязалась за ней. А он почему-то возражать не стал, и зря. Однако благодаря его смекалке, все закончилось тогда удачно.
Подъехав на машине и не обращая никакого внимания на хозяина, трое грабителей проникли в стадо и стали гоняться за упитанным годовалым бычком -Степкой. На возмущение Серафима они ответили угрозой. А после этого неожиданно и для него самого произошло какое-то чудо, в которое он и сам не сразу поверил.
Выбрав момент, чтобы никто из грабителей не заподозрил, он незаметно подал сигнал вернувшимся собакам. Не прошло и минуты, как два его верных пса что есть мочи неслись по склону оврага, вытянувшись в струну. В считанные секунды двое грабителей уже лежали на земле, а третий, находившейся ближе к машине, едва успел заскочить в кабину. Пожалел их тогда Серафим, услышал их мольбу, отпустил с Богом, взяв слово здесь больше не появляться.
Позже, осенью, видел он одного из них в городе, когда торговал мясом на рынке. Тот его также признал и быстро растворился в толпе.
Подъехав к реке, машина скрылась из вида, а вскоре снова вынырнула из-за бугра. Круто развернувшись,' джип" остановился метрах в двадцати от того места, где расположился Серафим.
Пассажиров было всего двое. Один из них, сидевший рядом с водителем, не спеша вышел из машины. Увидев довольно высокого, стройного, на вид лет пятидесяти мужчину в белоснежной рубашке и галстуке, Серафим успокоился.
Прошла минута, другая, а гость все стоял на одном месте, хмуро глядел по сторонам, думая, туда ли он приехал. Все, что еще недавно надеялся увидеть здесь Макс (а это был именно он), не только не оправдало его ожидания, а напротив, заставило глубже задуматься. С замиранием сердца смотрел он кругом, упорно старался найти, и не находил хотя бы какие-то признаки жизни, которые, как он представлял себе, должны бы здесь быть. Ему трудно сейчас было поверить, что на этом месте когда-то стояло большое красивое село Аннснково с приличными домами и дворовыми постройками. Об этом лишь отдаленно напо-минала стоявшая на холме, в двух километрах отсюда, заброшенная церковь. И тут его взгляд неожиданно остановился на единственно уцелевшем здесь доме, который зарос со всех сторон бурьяном и кустарником. Крыша его во многих местах была разрушена, а сам дом, как старый, сгнивший пень, припадал на один бок к земле. Внизу, в пойме реки, доживали свой срок вековые, больше человеческого обхвата ивы. Вся эта убогость оставляла в душе неприятный осадок. "Неужели только это и осталось от бывшей усадьбы", - с сожалением подумал Макс, вспоминая рассказы своих близких.
5
Еще раз окинув взглядом всю окрестность, место находившейся здесь когда-то усадьбы своей бабушки, Макс достал из кармана пачку сигарет, посмотрел на одиноко стоявшего недалеко от него человека и направился в его сторону.
- Простите, могу ли я увидеть Серафима Большакова, - вежливо спросил гость, здороваясь и протягивая сигареты.
- Можете. Я вас слушаю, - прикуривая, еле внятно пробормотал Серафим, отгоняя собак подальше. - Не бойтесь, при мне они не тронут, а тем более, вижу, хорошего человека. А теперь рассказывайте, с чем пожаловали?
- Итак, приехал я из Швейцарии, а зовут меня Макс. Посоветовали обратиться к вам. Поэтому прошу помочь в одном важном деле.
Не догадываясь, о чем речь, Серафим сладко затянулся табачным дымом, развел руки в сторону.
- Если только смогу... - продолжая с интересом наблюдать за гостем, не сразу ответил Серафим. - И что вас привело сюда?
- Зов предков, - глубоко вздохнув, трогательно произнес Макс. - Здесь они жили до революции. Кстати, где здесь стоял барский дом?
Прежде чем что-то сказать, Серафим стал вспоминать давние рассказы стариков, которые жили здесь еще в начале века, а потом с присущей ему неторопливостью объяснил:
- Вот на этой поляне, где сейчас стоим, и находился барский двор с прекрасным садом. У Натальи Игнатьевны Гордеевой - кажется, так звали барыню - как раз и стоял тут дом. Рассказывали, что были у нее тогда две маленькие дочери, -Татьяна и Полина. Был слух, что муж у нее умер здесь.
- Все верно. Наталья Игнатьевна - моя бабушка, пояснил Макс, - а Татьяна -матушка. Полгода назад ее не стало.
Серафим не знал, что на это ответить, заморгал глазами и устало посмотрел куда-то вдаль.
Время приближалось к десяти, и июльская жара уже вовсю набирала силу. Мертвая тишина сковала всю округу, только изредка были слышны быстро исчезающие звуки пролетавших где-то совсем близко пчел.
По просьбе Макса они спустились к реке, где находился родник, рядом с которым когда-то стояла часовня.
- Сейчас тут уже ничего не осталось, годы сделали свое дело, - подойдя близко к роднику, сказал Серафим, и показал то место, где стояла часовня. - У природы, брат, свои законы. Она любит, когда ей помогают. А если человек пере-стает о ней заботиться надлежащим образом, то все издержки она берет на себя и дела свои уже решает по-своему. Процесс этот естественный, и тут уже ничего не поделаешь. Вот слева озеро, - кивнул он в сторону какого-то болота, заросшего толстым камышом, - когда-то в нем крупный карась водился, люди купались, а теперь посмотрите, что с ним стало? Природу не обманешь!
Но скажу - помогать ей надо тоже умело. Если что не так - жди неприятностей.
Макс слушал Серафима внимательно, одновременно наблюдал за всем, ста-раясь запомнить даже самую незначительную мелочь. Это его вдохновляло, и он охотно искал и находил, хотя и незначительные, следы жизни своих предков, оставивших навечно здесь свои корни. И вдруг, сам того не замечая, он почувствовал нерасторжимую связь времен между прошлым и настоящим. И это было зародышем того начала, которое, проникая в существо бытия, делало вечным и его самого.
На обратном пути Макс достал из кармана свернутый в несколько раз до-вольно потертый, пожелтевший от времени листок бумаги, и протянул его Серафиму. Осторожно развернув, тот увидел список со множеством знакомых фамилий, живших здесь на протяжении многих десятилетий; среди них была и его.
Но не это его обрадовало. Просмотрев еще раз внимательно список, он подошел ближе к Максу и указал на одну фамилию.
- Старика Салиха Гайсина знаю давно. Кучером у барыни работал. Сейчас живет в соседней татарской деревне. До нее отсюда всего три километра.
- Неужели это он? - не удержался Макс, вспоминая рассказы Натальи Игнатьевны о лихом, молодом кучере Салихе.
6
Полдень еще не наступил, когда они подкатили к дому, где жил со своей большой семьей Салих Гайсин. Сам он в это время сидел возле палисадника на самодельной скамейке и безучастно глядел куда-то в сторону. Справа, упираясь одним концом в землю, другим - в палисадник, стоял посох. На лысой его голове ярко блестела на солнце разноцветная тюбетейка, которая очевидно, помогала ему общаться с аллахом и одновременно спасала от жары. Белая, как лен, остро-угольная борода его настолько поредела, что сквозь нее свободно просматривались тонкая изрезанная морщинами шея и тощая впалая грудь. Годы взяли свое. Салиху уже давно перевалило за девяносто, и вся его почти вековая жизнь сейчас просматривалась как на ладони.
Одновременно Макс и Серафим подошли к одиноко сидевшему старику, вежливо поклонились. С любопытством посмотрев на элегантно одетого гостя, Салих предложил обоим место рядом на скамейке. А когда узнал, кто гость, неловко засуетился, а затем, словно опомнившись, любезно пригласил всех в дом.
- Трудно в это поверить! - молясь, то и дело поднося ладони к лицу, твердил он. Вот не ожидал!.. Не ожидал! Ну, проходите в комнату, устраивайтесь. А я-сейчас. Фаина, где ты? Поди-ка сюда! Гости у нас!
Откуда-то торопливо вышла уже взрослая младшая его правнучка. Салих сказал ей что-то по-своему, и она тотчас удалилась. С кухни стал доносится звон посуды, а уже через некоторое время она снова вошла и пригласила всех к столу, который был накрыт в саду, в тени под яблоней.
Макс был поражен гостеприимством хозяина, и с удовольствием принял приглашение.
За столом Салих подробно расспрашивал Макса о дальнейшей судьбе Натальи Игнатьевны и всех ее близких, которых хорошо помнил. Слушал он внимательно, часто переспрашивал, когда что-то не понимал, или не расслышал. Макса, в свою очередь, интересовали тогдашний образ жизни людей, отношения их, а также род занятий и многое другое; и в этой единой цепочке бытия он, конечно же, старался отыскать ту роль, которая отводилась его предкам.
Разговор продолжался и после того, когда дед Салих поставил на стол перед Максом доверху наполненный домашним вином хрустальный бокал.
Макс тотчас взял бокал в руки и стал рассматривать его со всех сторон, поглядывая удивленно на хозяина. И вертел до тех пор, пока не убедился, что бокал принадлежал когда-то их семейству и входил в число тех шести, пять из которых хранятся у них дома, в Швейцарии.
Салих, как ни в чем не бывало, смотрел на Макса, стараясь прочесть его мысли.
- Ничего не могу понять, - наконец сказал Макс, рассматривая фирменный знак внизу хрусталя, - но мне кажется, я не ошибаюсь. - Откуда у вас этот бокал?
С тех пор прошло восемьдесят лет, но Салих Гайсин помнил об этом дне все до мельчайших подробностей. Хрустальный бокал случайно нашел он в оставленном барыней старом шкафу и взял его на память. Об этом, а также о том, как еще накануне революции, на самых лучших рысаках, в последний раз вез барскую семью в губернский город Зыбинск, рассказывал он гостю.
Все эти разговоры и история с хрустальным бокалом растрогали Макса, и он в какой-то момент даже почувствовал причастность к тем событиям. Поднявшись, он произнес за встречу тост и выпил до дна содержимое бокала.
- Господин Макс! - неожиданно услышал он голос Салиха, державшего в руке потертую записную книжку, - прошу написать ваш швейцарский адрес. - Когда меня не станет, вам это хрустальный бокал пришлют другие. Пока же эта вещь помогает мне жить.
Макс ничего на это не ответил, но домашний свой адрес написал.
Разговор подошел к концу, настало время уезжать. Поблагодарив доброго старика Салиха за хлеб-соль и, попрощавшись, все вышли из дома.
Время уже откатилось далеко за полдень, и жара начала спадать. Машина, мелькнув, скрылась за поворотом, а старик, облокотившись на самодельный посох, все еще продолжал стоять на одном месте.
Возвратившись, Серафим и Макс сели на брезентовый плащ, который по-прежнему лежал под ветвистым вязом, и закурили. А через несколько минут Макс поблагодарил Серафима за оказанную услугу и, попрощавшись, пообещал завтра снова приехать.